Никто ничего не понимал, и все думали, что, пожалуй, это какое-нибудь забавное коленце подвыпившего субъекта. Его усадили на стул. Бессмысленно вращая глазами, сам не понимая, что произошло, он бормотал:
— Ва… ва… что смотришь, дурак? Ва… что смотришь?
Желвак вырастал, вспухал, закрывая глаз, а публика неудержимо хохотала над этим "аттракционом" вне программы.
Удар был нанесен с такой непостижимой и ловкой стремительностью — даже музыканты ничего не успели заметить.
Джаз-бандист, бледный, стискивая зубы, сдерживая свое волнение, продолжал звенеть медными тарелками и ударять обтянутой замшей болванкой о туго натянутую кожу барабана.
Этот джаз-бандист и был виновником забавного происшествия. Лишь только лейб-медик его величества шаха попытался взобраться на эстраду, Виктор Ревич, в прошлом кавалерийский офицер, а теперь джаз-бандист, тотчас же узнал Карикозова, хотя с первой и последней встречи их минуло уже около десяти лет. Воспоминания были так отвратительны, что Ревич, боксер и спортсмен, с молниеносной быстротой свел свои счеты с подвыпившим нахалом.
…Это было в Константинополе, тотчас же после эвакуации Крыма войсками Врангеля. Английская разведка ревниво следила, чтобы русские офицеры не продавали оружия эмиссарам Кемаля-паши. В этих целях агенты англичан широко занимались провокацией.
Ревич из Крыма вывез в двух чемоданах разобранный пулемет Максима и, когда уже нечего было есть, решил "загнать" пулемет. Карикозов, щеголявший по Константинополю в черкеске с двумя Георгиевскими крестами, подъехал к нему:
— Пулемет имеешь? Прадай пулемет! Хороши деньги получишь. Я знаю людей от Кемаля…
Ревич согласился. Карикозов предложил:
— Бунар-Хисар знаешь? Гора стоит, на горе башня. Привези пулемет завтра в три часа. Я под гора буду с верны человек… Он тысячи лир дадит. Привези пулемет!
Ревича взяло сомнение. Он захватил с собою друга.
— Я с чемоданами спрячусь на горе между деревьями, а ты спустись вниз и понаблюдай. Сообщишь мне. Если Карикозов только с рябым турком, тогда и я спущусь. А если нет, если будут посторонние еще, значит, ловушка.
Друг, сделав разведку, вернулся бледный, взволнованный:
— Уноси свою голову! Скорей! Скорей!
Когда они очутились вне досягаемости, друг пояснил:
— Карикозова не было, был только рябой турок, а поодаль машина с четырьмя английскими жандармами.
И тогда только понял Ревич, что ему грозило. Англичане избивали до полусмерти всех, уличенных в продаже кемалевцам револьвера или винтовки. А если это был пулемет, виновного, завязав в мешок с камнями, бросали ночью в Босфор…
Лара после обыска в ее квартире отвезена была матросами на маленьком буксирном пароходе в Кронштадт. Ее посадили в военной тюрьме в одну из тех холодных, сырых, с бетонным полом камер, куда во "дни проклятого царизма" солдат и матросов сажали никак не более чем на 24 часа. А теперь, во дни демократических свобод, в каменных мешках долгими месяцами томились те, кого упрятывала в эти мешки разнузданная матросская вольница.
Лара узнала, что такое революционная тюрьма. Дважды в день вместо супа она получала какую-то зловонную бурду, четверть фунта хлеба, а вместо чая — наполненную кипятком бутылку из-под пива. Эта вода служила ей для питья и умывания. Матросы подсматривали в квадратное окошечко — "глазок", проделанный в металлической двери, — что делает Лара. Эти же матросы раз в день с хохотом выводили ее "на прогулку".
Тщетны были все попытки Лары добиться, почему и на каком основании безо всяких обвинений держат ее в сыром каземате.
Ответ был один и тот же:
— Мы моряки, мы здеся все! Никаких Временных правительств не признаем!
Лара исхудала и ослабела. И постепенно вместе с этим ею овладело тупое ко всему и ко вся безразличие…
Она сама ловила себя на этом, но ничего не могла поделать. Да, именно какое-то тупое безразличие. И в своей любви к Тугарину усомнилась, хотя головой, умом уверяла себя, что любит. Духовное уступало понемногу место внешнему, животному. Она почла бы за невыразимое счастье как следует вымыться, сделать обычный туалет и есть, много есть, без конца, что-нибудь очень вкусное.
Совсем равнодушно отнеслась она к перевороту, когда тюремщики-матросы объявили ей:
— Наша взяла! Теперь наша советская власть!
В тюрьме воцарение большевиков сказалось в том, что матросы начали держать себя еще разнузданнее, а бурда вместо супа стала еще зловоннее. Соседние камеры наполнились арестованными офицерами. К ночи эти камеры пустели. Офицеров расстреливали. А на следующий день камеры наполнялись новыми узниками.
Так проходили месяцы.
Студент Канегиссер убил красного директора департамента полиции. Новые аресты, новые заложники, новые репрессии. Кронштадтская тюрьма наполнилась офицерами, священниками, генералами, купцами. В квадратный глазок Лара однажды увидела своих петербургских знакомых — генерала Княжевича и полковника Безака. А к утру и Княжевич, и Безак, и сотни всех остальных заключенных были расстреляны…
Приехал из Петрограда важный комиссар Гелер, упитанный наглец, с густой копной волос, с перхотью на пиджаке и с нероновским профилем. По крайней мере, он сам всех уверял, что у него нероновский профиль.
Гелер сделал карьеру своей жестокостью и окончательно выдвинулся тем, что в особняке великобританского посольства убил военно-морского агента капитана Кроми. Англичанин пал геройской смертью после того, как застрелил шесть красноармейцев.
Окруженный свитой из матросов и комиссарской мелкоты, Гелер обходил заключенных. Он спросил Лару:
— Вы за кем числитесь?
— Ни за кем. Я была арестована еще при Керенском.
— А… — протянул Гелер, — я разберу ваше дело.
Вечером он ее вытребовал к себе в низенькую тюремную канцелярию в одном из флигелей.
Через день Лара была у себя, у Таврического сада, и Гелер прислал ей большую корзину с вином, фруктами, холодным мясом, консервами. Для голодающей столицы это была роскошь неслыханная.
К ней часто приезжал Гелер со своими товарищами. Кутили, хохотали, пели, лилось шампанское. Нюхали кокаин. И Лара нюхала.
Так прошел год.
Комиссары посещали гражданку Алаеву, но уже без Гелера. Этот наглец, уличенный своими же в какой-то грандиозной спекуляции, был расстрелян, как до сих пор он сам расстреливал "классовых врагов".
Его заместитель предложил как-то Ларе:
— Товарищ Алаева, вы можете быть нам полезной в Европе. Вы знаете иностранные языки, и вообще вы дамочка хоть куда! Я вам устрою выгодную командировку.
У Лары все замерло внутри, а потом шибко-шибко забилось сердце. Только светская выдержка не выдала безумной радости, и, незаметно для комиссара овладев собою, она ответила спокойно и даже с каким-то снисходительным оттенком:
— Об этом можно подумать. Вы правы. Я могу быть вам полезной именно там!
И вот она в Париже. У нее деньги, большие деньги в самой разнообразной валюте.
Тогда еще Франция не признавала советскую власть, и кремлевская шайка, не щадя затрат, посылала своих агентов в Париж.
Но Лара не оправдала надежд. Она не только не приносила пользы пославшим ее, а, наоборот, поносила большевиков в тех международных кругах, в которых за несколько лет успела сделаться своею.
Но политикой Лара не занималась. Все более и более овладевало ею безразличие, начавшееся еще в Петрограде.
Ее видели в обществе элегантных мужчин, видели всюду, где шумно, людно. И всегда Лара была со вкусом одета, низко подстрижена, с густо накрашенным ртом, с длинным мундштуком вечно дымящейся папиросы.
Русских она не то чтобы избегала, а не искала встреч с ними. Но все же случалось говорить со знакомыми. Они ей сказали, что Юрочка убит на юге России, убит в борьбе с большевиками. Юрочка… в свое время такой близкий, родной, такой друг, бескорыстный и верный! Бедный Юрочка!