Выбрать главу

— Школьники ждут.

— Школьники! Почему ж вы сразу не сказали…

Он оделся так быстро, как Егорушка раздевался, и выбежал из палаты.

— Сейчас увидите картинку, — сказал Алексей Павлович.

Мы оделись и вышли. Под ветвистым кленом стояла кучка девочек и мальчиков, а среди них, с цветами в руках, возвышался длинный, худой Володя — неузнаваемый. На лице счастливая улыбка и смущение, потому что старается и не может скрыть своей растерянности.

— Это мои юные друзья, — сказал он. — Видите, даже с веником пришли. — С деланным равнодушием помахал букетом, но нетрудно было догадаться, что этот подарок ему дорог. — Знакомьтесь, друзья, это товарищ из Киева. А Алексея Павловича вы знаете…

Мы пожали десять рук, заглянули в десять пар глаз, в которых светились небо, правда, искренность.

Потом мы с Алексеем Павловичем ушли, а там, под кленом, еще долго шел разговор. Обо всем на свете, как потом сказал Володя.

Весь вечер он ходил кроткий, умиротворенный. Иногда я ловил на его лице светлую улыбку. Он забыл про термометр, зато вспомнил про гитару, которая, оказывается, лежала в шкафу. Ударил по струнам, запел что-то из старого — видно, времен своего техникума — репертуара. Но настроение это постепенно таяло. Опять в нем проснулась тревога, и перед сном он желчно сказал. Ни к кому. В пространство:

— Что им такой дохляк? Весна… Это если б здоровый на моем месте, пошел бы с ними в горы, в лес…

— Не кисни! — со злостью крикнул Алексей Павлович; я даже с удивлением посмотрел на него. — Им не здоровяк нужен, а воспитатель. Вот этакие мускулы легко нарастить, а что в голове, что на сердце? Как они тебя слушают! Как они тебе верят!.. Я уже говорил, в чем твоя беда и главная болезнь. Размазня!..

Словно печать приложил.

Володя, который всегда петухом кидался в спор, притих.

Влетел Егорушка, мигом разделся. Вера Ивановна, сегодня грустная и молчаливая, выключила свет.

Мы лежали молча. В этот вечер не светился фонарик Москалюка. Вскоре послышался его кашель и — сквозь зубы — брань, в которой звучали не черные слова, а черная тоска.

Впереди была ночь. Я знал это свое горькое свойство — как промокательная бумага впитывать чужие — и уже не чужие — тревоги, иной раз даже не зная их причины и сути. Это возникало само собой, тут уж ничего не поделаешь. Ведь не оттолкнешь от себя ветер. И я уже не усну. Не усну еще и потому, что не будет спать Володя; потому, что тихо, очень уж тихо лежит Алексей Павлович, который, верно, жалеет, что слишком резко высказал то, что накипело на душе; и фонарик Москалюка не светится, наверное, тоже не потому, что его так быстро сморил сон.

А на веранде, должно быть, только один беззаботный Егорушка спит. Потому что те трое весь вечер были молчаливы, и никто, глядя на их осунувшиеся лица, не сказал бы, что только вчера от их смеха сотрясались эти — крепостные, невиданной толщины — стены.

Ко всему тому, что скрипучим колесиком завертелось в голове, присоединилось еще и свое… Болезнь и всякое другое, порой более тяжелое, чем болезнь. Это и мне, пожалуй, Алексей Павлович мог бы бросить резкое слово. А он лежит тихо-тихо, и я должен сам себе сказать — даже покрепче: «Дурак!..» И сразу же внутри подали голос какие-то самооправдания. Ох как мы любим всячески оправдывать себя!

А ночь все шла. Должно быть, все уснули, а я чуть ли не в третий уже раз просматривал странички давних и недавних дней. В конце концов нащупал на тумбочке таблетку снотворного, покашлял, преодолел тяжелый спазм в горле и все-таки уснул.

Сон был ломкий, как пересохшая бумага. Он прерывался от каждого движения. И то, что мне снилось, тоже прерывалось, но, как ни странно, возвращалось вновь и продолжалось, как это бывает, когда демонстрируют старый фильм, который то и дело обрывается, и опять показывают последний кадр, чтобы понятно было, в чем дело.

Снились мне огромные часы с маятником метра в два величиной. Какой-то маленький человечек подбегал и все старался уцепиться, но маятник отталкивал его. Я понимал, что он хочет остановить время, и мне было смешно. «Пигмей! — крикнул я ему. — Видели мы уже таких, что хотели остановить…» Однако он уцепился-таки и запищал: «Наоборот! Я двигаю время, я, я двигаю!» Минуту или две маятник ходил немного медленнее, но пружина сделала свое: толчок — и человечек отлетел. Как он заверещал: «Без меня? Без меня? Часы остановятся — все-все остановится…»

— Что там новенького в Киеве? — спрашивает Константин Григорьевич, но я уже знаю, что это только вступление к тщательному врачебному осмотру.