— В Киеве меня ждут. Считаю, что медицина достаточно выполнила свою благородную миссию.
— О, так скоро! Как мы любим желаемое принимать за сущее.
И на этот раз Константин Григорьевич усердно выстукивает мне спину, прикладывает ухо к груди, меряет давление, температуру.
— Немного лучше, но… Музыка! Будем продолжать работать.
— Значит, я могу взяться за свои записки? — спрашиваю самым невинным тоном.
— Никаких записок! Единственное дело сейчас — лечиться.
Покорно вздыхаю.
— Должен вам сказать, — укоризненно говорит Константин Григорьевич, — что во всей лечебнице больше всего забот у нас с третьей палатой. — И сам смеется. — Разговорчики!..
Смех всегда говорит о человеке. Константин Григорьевич раскрывается во всей своей сердечности и доброте.
Поговорили о Москалюке, о Володе. А потом Константин Григорьевич заставляет меня смутиться от неожиданного:
— Взял в библиотеке, не здесь, в городской, вашу повесть. Почитаю.
6
Ингаляция — легкий дымок из фарфоровой трубочки. Вдыхать ртом, выдыхать носом. Укол — острое прикосновение и медленное движение поршня, который вводит в вену прозрачную жидкость. Электропроцедура… Что еще? Массаж в сопровождении словесного потока. Лечебная гимнастика. Потом какие-то гнусные порошки. Ага, сегодня есть и новое: когда солнце пригреет — пятиминутная солнечная ванна. Стоим на веранде без рубашек, ловим лучи.
Одни и те же завтраки, обеды, ужины. Осточертевшая каша. Да еще бессчетное число раз в день — одеваться и раздеваться.
Замкнутый круг. «Как ты там? — пишут мне из дому. — Угомонился ли хоть немного?» А друзья свое: «Придерживайся режима!», «Пошли все к черту, гуляй у моря», «Не пей ни капли», «Заглядывай каждый день в тот подвальчик, помнишь?»
Но мне лишь в первый день показалось, что тут все дни — близнецы.
Когда выходили из столовой, румяная пневмоничка Галина спросила:
— Вы не очень спешите? Хочу вам что-то сказать…
— Пожалуйста, Галина Степановна.
— Просто Галина.
Мы отошли в сторону.
— Не знаю, как начать… — В глазах доверчивость и смущение. — Вы простите… — И вдруг отважилась: — У меня к вам большая просьба. Напишите письмо, хорошее-хорошее. А я перепишу и пошлю домой. Как будто это я писала.
Впервые я слышу такую странную просьбу.
— Детям?
— Нет, — покраснела она. — Мужу. Детям я и сама…
— Как же это? — Я растерялся. — Я же не знаю вашего мужа. И жизни вашей.
— Ну я вам немножко расскажу. А кое-что допишу сама. Я уже три письма порвала.
— Не знаю, сумею ли…
Теперь она с удивлением взглянула на меня.
— Вот я в книжках читала. Как хорошо бывает написано… О чем женщина думает, из-за чего волнуется, какие письма пишет. Иногда даже боязно дальше читать — как будто кто-то о тебе все угадал.
В ее взгляде уже видны недоверие и капля сомнения: «Может быть, вы просто не умеете?» Но говорит она другое:
— Ну что ж, простите.
— Это очень трудно, Галина. Надо хоть немного представлять себе, что именно вы хотели написать.
— А я вам скажу…
Должно быть, она сейчас смотрела на меня как на врача. Врача не стесняются.
И в самом деле — заговорила открыто, с детской откровенностью. Вдруг перебила себя:
— Говорят, любовь проходит — остается привычка, симпатия. Это правда? Вот я читала…
Опять-таки: читала. Яркая, вечная, прекрасная Любовь. С большой буквы.
— Я читал эту книжку, — сказал я. — Вам нравятся бумажные цветы?
Галина засмеялась.
— Когда мне было восемнадцать, я все представляла иначе. Ромео и Джульетта…
Она помолчала. Потом взглянула на меня расширенными глазами.
— А может быть, эта короткая любовь такая… такая большая, что она и есть вечная? — Вздохнула и добавила: — Наша жизнь скромнее и будничнее… Так вы мне поможете? Вот я вам еще что скажу. На той неделе муж приезжал меня проведать. Такой был веселый, счастливый! И я тоже… Целый месяц не виделись. А на прощание: «Ты, говорит, тут не очень скучаешь: столько кавалеров!» Будто бы шутя. Но я знаю, его это нет-нет и кольнет. Потом — дети. Разве так можно? С дочкой цацкается, гостинцы, баловство. А сын? Я же вижу: мальчику обидно. Уже исподлобья смотрит. — Она помолчала. Потом подбадривающе сказала: — Может, выйдет? Попробуйте, это не очень спешно…
Что я мог сказать?
Человек доверчиво открыл завесу, ну пускай краешек завесы, — вот моя жизнь. И что? Отвести взгляд? Ведь я же не украдкой заглянул. Мне даже велят: посмотри, подумай и напиши. Вот ведь в книжках, которые она читала, кто-то умел так сказать о женском сердце, что боязно было перевернуть страничку: вот-вот разгадает и тебя. В этом «попробуйте» было столько надежды, что я согласился: попытаюсь.