В палате наступила тишина. Мертвый час. Только я беспокойно вертелся в постели, начинал читать и откладывал книжку. То думал о Галининой семье, то вспоминал, как в прифронтовой деревне попросила меня пожилая женщина написать письмо сыну. Этим письмом, видно, похвалилась она перед соседками. И вот одна за другой стали приходить… Я писал письмо за письмом, видел скорбь и тоску в их глазах, проникался их неизбывной тревогой за родных. Писал от матерей сыновьям, от молодиц — мужьям, и даже от девчат. Одна из них, запомнилось мне, шепотом подсказала: «Чтоб как в тех песнях про любовь…»
Но тогда была война. Все тревоги и боли, вся жизнь каждого — как на ладони. А сейчас?
7
Я не знал, что после мертвого часа, от пяти до семи, разрешается уходить в город, к морю. Можно походить по приморскому бульвару, как все здоровые люди, что приехали сюда отдыхать, как те беззаботно веселые туристы, которые путешествуют на ослепительно белых пароходах. Можно вместе с кучкой зевак стоять у причала и разглядывать заморский лайнер — гостя под индийским или, скажем, французским флагом.
Я иду крутой извилистой улочкой, спускаюсь по еще более крутой лестнице, прижавшейся к высоченной стене, перехожу мостик через горную речушку, миную базар, аптеку…
И вот наконец море рядом.
Людской поток подхватил меня и вынес на праздничный, шумный бульвар. Я вглядывался в загорелые оживленные лица. Никто не торопился. Никто не поглядывал на часы. Никто и понятия не имел, что существует суровая Вера Ивановна, которая ревностно следит за распорядком дня.
Потом — с высокой террасы — я увидел пляж, где сотни людей голышом жадно ловили лучи весеннего солнца. Из этого муравейника доносились смех, веселые голоса, музыка. Самые храбрые плавали или тормошили друг друга, прыгали среди холодных еще волн. От всего вокруг веяло здоровьем.
На время забылись наша третья палата, кашель, процедуры, мертвые и полумертвые часы.
Находившись, я нашел тихий уголок, сел на скамью и загляделся.
Сегодня море четкой линией обвело горизонт, отделившись от неба. Словно красовалось перед ним, застывшим, неподвижным, своим от века неумолчным непокоем.
Стираются и линяют от беспрестанного повторения самые значительные слова. Однообразие мыслей делает человека серым, скучным.
Как всё действительно великое, море самой сутью своей спорило с тупым однообразием. День и ночь — кажется, похожие одна на другую — катятся волны, закипают пеной, бьются о скалы, кидаются грудью на бетонные громады, на острые камни и, разбившись, с бешеной силой взлетают вверх. Снова и снова. Но приглядитесь — в каждой волне что-то новое и свое.
Так сидеть бы здесь часами. Слушать море. Дышать и упиваться им.
Я не заметил, когда подсели на другой конец длинной скамьи эти двое. Прозвучал громкий плевок, и хриплый голос что-то пробормотал. Я недовольно посмотрел в ту сторону и увидел их. Долговязый мужчина с треугольным лицом, над которым вздымалась копна выцветших пепельных волос, протянул ноги чуть ли не до середины тротуара. Рядом с ним сидел круглолицый коротыш. Маленькая кепочка прилепилась к макушке, покрыв лишь половину розовой лысины.
Неразборчивое бормотание перешло в более громкую перебранку двух пьяных голосов.
— Ты мне должен десятку, — прохрипел долговязый.
— Вот еще! Спятил ты, что ли? — почти ласково отозвался лысый.
— Не прикидывайся, свинья.
— Почему свинья? — лысый сидел боком, и мне видно было, как он вытаращил глаза.
— Правда… Какая из тебя свинья? Кабан! — уточнил длинный.
— Так сразу и кабан… Тьфу!
— Не сразу, — снова скорректировал свое определение долговязый. — Сперва ты был вонючим поросенком. Отдай десятку…
— Никакой десятки я тебе не должен, — с уничтожающей кротостью проговорил лысый. — Заткни глотку, быдло!
— Что значит быдло? — зашаркал ногами долговязый.
— Быдло это и есть быдло. Рогатое, хвостатое. А есть еще длинноухое.
— Сам ты осел. Отдай десятку.
— Дурак рогатый, какая десятка?
Из меня рвался бешеный крик: замолчите, падите ниц! И поклонитесь: ведь перед вами море!
Взять бы их за шкирку и швырнуть в волны. Не топить. Пусть бы хоть немного грязи смыло…
Не было надежды дождаться, пока эти двое исчерпают запасы своей зоологической лексики. Я встал и направился к набережной.