Выбрать главу

- У нее сердце было слабое. Она никому не говорила. И мне не позволяла. Врачи сказали, что шансов не было. Просто уже... времени у нее не оставалось... Я не могу туда войти.

Ее глаза были серыми.

Там больше не было ее.

Потом я сидел на том парапете, смотрел вниз и думал.

О том, что Гордеев помирился с Настей. О том, как легко было бы оттолкнуться руками и рвануть вниз. Но это будет трусостью. Не по-мужски.

Нужно что-нибудь делать.

Прощать, любить, говорить тем, кто готов слушать, что они тебе дороги. И не упускать ни минуты.

Я мог бы хотя бы сказать тогда, что люблю ее.

Если у тебя есть, кому сказать, скажи прямо сейчас. Скажи ему, им, всем, что любишь их. Позвони, напиши. И не надо про гордость, про навязчивость, про то, что кто-то что-то подумает. Пусть захлебнутся собственной желчью и думают, что хотят. Скажи для себя. Чтобы потом не сидеть, глядя вниз с парапета, и не думать, почему самое главное осталось не сказанным.

8. Ночь омывает раны

Счастливый всегда готов поделиться счастьем. Влюбленные улыбаются всем вокруг, везунчики раздают полученное на халяву - легко пришло, легко уходи. Когда огненные стрекозы царапают крыльями твое солнечное сплетение - так легко обнять малознакомого человека, сказать что-то приятное, так легко отдать то, чем у тебя душа переполнена доверху.

Печаль утраты похожа на рану. Не свежую, кровоточащую, нет. От свежих ран пьют сутками, плачутся незнакомым людям, жалуясь на судьбу, обвиняют, каются. Свежие раны толкают в толпу, и ты липнешь к чужим и безразличным в надежде заткнуть ими, как комом ваты, кровоточащее отверстие в душе. Так ранит предательство, так ранит подлость.

Расставание - нет. Оно совсем другое. Особенно то расставание, после которого уже не будет встречи, никогда. Оно истекает не кровью - сукровицей. Рана гноится, плачет золотистыми слезами, края наливаются болезненным жаром, красные, с просинью, они первые ласточки душевной гангрены. Ты рубишь часть себя, чтобы не дать сожрать тебя всего. Ты становишься калекой, который прячет от всех свою рану, бережет от случайного неосторожного прикосновения - неловкого сочувствия, неуместного соболезнования.

Я отгородился от всех после смерти Саши. Что-то внутри меня, то, что хотело провести рядом с ней всю жизнь, никак не желало смириться с тем, что ее больше нет. Оно болело, ныло, горячо пульсируя. И постепенно мертвело.

Наверное, я позволил бы этому поглотить себя, превратить в тень, в неизвестно зачем живущую память о Саше, но, видимо, у  судьбы были на меня другие планы.

Все мы думаем, что рождены главными героями. Что именно ради нас происходит то или это. Нам подмигивает Рок, о нас рассказывается история. Но чем дальше я живу, тем больше понимаю, что я лишь статист. Удобный статист для чужих историй, занавес которых то и дело опускается передо мной, оставляя в темноте. Вешают на гвоздь, как Пьеро. Складывают в сундук, чтобы достать вновь, когда появится необходимость.

 

Я увидел ее слишком поздно. Подошел почти вплотную. Поздно было прикидываться спешащим и занятым. Я почти налетел на нее. Приготовился к дежурным фразам. К тому, что у нее все хорошо и она счастлива с тем, кого любит.

Но она не заметила меня. Она стояла и смотрела на черную доску, возле которой в дежурной вазе стояли четыре гвоздики.

Я тоже посмотрел.

- Все так быстро вышло, Лондон, - сказала она, не оборачиваясь.

- Как вы узнали, что это я, Мария Юрьевна?

- Еще когда ты был студентом, я всегда узнавала, когда ты идешь. Сначала думала, из-за твоей любви к длинным плащам. Думала, это шелест ткани. Словно крылья шумят. А потом прислушалась - ты и без плаща так же звучишь.

- Как он умер?

- Инсульт. Мы разговаривали. А потом уже все... Он просто упал. На полуслове.

- На каком?

- Он сказал: «Маша, ты же зна...»

- Он хотел сказать, что любит вас.

- Наверное.

- От этого, наверное, должно быть легче?

- Помнишь, я вам на занятии говорила про идиомы. Крылатые фразы. Есть такое выражение: «Соломинка, переломившая спину верблюду». Я словно тот верблюд. Мне разом на плечи опустили такую тяжесть, что я не могу дышать. Но он сказал это: «ты же зна...». Да, я знаю, как он любил меня. Он сказал - и словно лишил меня этой последней соломинки, которая переломила бы мне хребет. И я отчего-то осталась в живых под этим невыносимым грузом. Ты понимаешь?

Я кивнул. Мы стояли у черной доски, и с большого портрета, перечеркнутого с угла черной лентой, на нас по-отечески смотрел ее муж. Наши голоса гулко отражались от стен, шептались в уходящих в темноту коридорах.

- Ты всегда понимаешь, Лондон. Как ты живешь с этим? Наверное, невыносимо тяжело всегда чувствовать чужую боль...