Он уронил на столешницу ручку, неторопливо вытащил из ящика стола слегка зачерствевший кусок хлеба и несколько захватанных кубиков рафинада и, задумчиво уставившись перед собой невидящими глазами, съел все это. Потом нервно схватил ручку и коряво, на одном дыхании, черкнул: «Господи, умоляю, забери меня отсюда». Забыв поставить восклицательный знак, он захлопнул тетрадь, на обложке которой было аккуратно выведено «Shahoff's army daybook» [«Армейский дневник Шахова» (англ.).], и забросил ее в самый нижний ящик стола.
За окном была полная темень. В этой части здания под высокими сводами повисла густая, почти физически ощутимая тишина, такая, которая давит на барабанные перепонки, стучит в висках и виснет на веках. На стенных часах — полтретьего ночи. Он вытащил из-под покрывающего столешницу оргстекла мятый календарик с Аллой Пугачевой, мрачно глянул на него и крест-накрест вычеркнул еще один день. Потом тяжело вздохнул, водворил календарик на место и поднялся. Расстелив под батареей пару старых бушлатов, он приспособил вместо подушки невесть откуда взявшуюся здесь чью-то мятую, ободранную шапку, выключил свет и улегся, укрывшись старенькой лысой шинелью без пуговиц и хлястика.
Через несколько секунд он уже спал, подтянув коленки чуть ли не к носу и запрятав между ними руки, словно гипертрофированный уродливый зародыш, уже готовый к рождению — в «рубашке», сшитой из грязной хлопчатобумажной ткани болотного цветя.
Он проснулся от того, что тяжелый «хромач» воткнулся ему под ребра и грубый надтреснутый голос откуда-то сверху произнес:
— Э, Шахов, придурок, хорош массу давить, вставай давай!
Открыв глаза, он увидел над собой по-лошадиному вытянутое морщинистое лицо с мощным — в прожилках и волосках — носом.
— Здравия желаю, товарищ капитан, — пробормотал он хриплым спросонья голосом.
Яркий свет слепил глаза. Тоскливо воняло старыми лежалыми шмотками и немытой человечиной.
— Хорош шиздеть, солдат, — недовольно ответило лицо, а сапог опять углубился куда-то в голодно заурчавший желудок. — Давай, отрывай уже свою жопу от батареи…
Начальник продовольственной части полка гвардии капитан Феклистов тяжело уселся за стол и закурил.
— Как ты меня достал, солдат, — устало сообщил он, поглядывая на приводящего себя в порядок Шахова. — Вот объясни мне, почему ты не ночуешь в роте? Дрочат? — в его голосе явственно послышались нотки презрения.
Шахов не нашелся, что ответить, и промолчал.
— Дрочат, — сам ответил на свой вопрос Феклистов. — Ну а вот скажи, если бы ты не бьи писарем продслужбы и не имел бы возможности здесь ночевать, что бы ты делал?
Шахов молчал.
— Молчишь. Все молчишь, — покачал головой Феклистов и устало вздохнул. — Ладно, иди в умывальник: хоть раз в три дня умоешься и полы в кабинете помоешь.
Шахов вытащил из шкафа ведро и тряпку и побрел к двери.
— Да, и еще, — сказал ему в спину Феклистов, — если тебя опять припашут в расположении натиркой ебошить или чего-нибудь еще, лично хлебало разобью. Понял?
Шахов понял. Он неторопливо, оттягивая неприятный момент соприкосновения с ротой, спустился на первый этаж и осторожно выглянул из-за угла. В расположении первого танкового батальона мела пурга утреннего шмона.
Жалкие, обтрепанные фигуры духов, кажущиеся еще более уродливыми в грязно-желтом свете пыльных лампочек, таскали из угла в угол расположения двухъярусные койки, драили суконными натирками полы, носились туда-обратно с тумбочками и дедовскими тапочками и полотенцами. Они были безмолвными, эти фигуры, братски одинаковыми и безответными, и их негромкие вскрики и всхлипывания под градом ударов напрочь тонули в море черпаковского мата.
Шахова передернуло. Ужасно счастливый, что он — не там (мрачная радость эта не выныривала на поверхность, она распирала бедолагу Шахова изнутри; каждодневный страх, что его вернут в роту, придавал этой радости странную болезненную остроту), он еще раз огляделся по сторонам и короткой перебежкой преодолел расстояние до умывальника. Засунув ведро под хлещущую из крана воду, Шахов кое-как потеребил в мойке каменно-грязную тряпку, торопливо, одной рукой, размазал по лицу чернозем и схватился за дужку ведра, пританцовывая от нетерпения.
— С добрым утром, штабная сука!
Шахов затравленно обернулся. На пороге умывалки стоял сержант Баринов.
— Пришел помочь родной роте подготовиться к утреннему осмотру, ублюдок? Очень в тему, — на змеиных губах сержанта появилась плотоядная ухмылка. — Так что оставь-ка свое ведро и усвистал в расположение натиркой шуршать.
— Товарищ сержант, я… — залепетал Шахов, — я…
— Ну, чего? — нахмурился Баринов.
— Я не могу, товарищ сержант, — просящим тоном произнес Шахов. — Начпрод накажет.
— Да парит ли меня твой начпрод! — рявкнул Баринов, приближаясь. — Шевели поршнями, придурок!
— Ну товарищ сержант, ну пожалуйста… — чуть не плача, просил Шахов.
— Налицо явная бурость, — резюмировал Баринов и одним быстрым движением нахлобучил на голову Шахова ведро с водой, а другим — сшиб писаря с ног.
Голова в ведре глухо стукнулась о цементный пол. Шахов, мокрый с головы до ног, тяжело поднялся на четвереньки, но, получив пинок под зад, с жестяным грохотом растянулся на полу снова. Приподнявшись и стянув наконец с головы проклятое ведро, он увидел рядом с собой опустившегося на корточки Баринова.
— Поплавал? Шахов промолчал.
— Ладно, иди нах отсюда к своему начпроду, — Бари-нов схватил его за погон и, вставая, резким рывком заставил подняться вслед за собой. — И запомни одну вещь. Ты думаешь, что тебе сейчас очень плохо. Так? А между прочим, твоему призыву приходится куда хуже. Знаешь об этом? А чем ты лучше их? Ну, че молчишь, как тумба? Ты еще и похуже многих, чмо гребаное. А с несправедливостью надо бороться, правда? Так вот, через неделю Се-рега Чередниченко едет на дембель, и старшиной стану я. И вот тогда, сука, ты будешь жить и гнить не в штабе тыла под жопой у Феклистова, а здесь, в роте, в которой ты числишься, рядом со своими однопризывниками. Понял, да? И тут-то тебе настанет полный шиздец… — Он помолчал несколько мгновений и уже совсем отстраненно добавил, брезгливо отпихивая Шахова раскрытой пятерней в лицо: — Все, уебуй к херам отсюда… Если через минуту ты еще будешь здесь, то начпрод получит в подарок твою жопу, насаженную на швабру. Время пошло.
И Баринов вышел.
— Я тебя что, в баню посылал? — Феклистов, прищу-рясь, смотрел на Шахова, и было не понять, чего больше в этом взгляде — усталости или презрительной жалости.
Шахов, потупившись, молчал.
— Коля, нормальная херня? — обратился Феклистов к начальнику продовольственного склада полка старшему прапорщику Дыбенко. — Ты посмотри на этого урода. Опять его в роте чмыронули.
Он вынул из-за уха пожеванную «Астру» и закурил. Старший прапорщик Дыбенко, который выглядел именно так, как должен выглядеть настоящий начальник прод-склада, — сытый и дородный, с низким широким лбом и глубоко посаженными пронзительными глазками, — рыгнул и ответил:
— Хули ты с ним возишься, Шура, здесь же не детский сад. Солдат должен быть смекалистым и толковым, он должен врубаться с полуслова, никто не умеет задрочить хорошего солдата. — Он мрачно посмотрел в сторону Шахова и добавил: — Хороший солдат — это тебе не студент какой-нибудь задроченный…
— И в роту ж тебя, придурка, возвращать жалко — задрочат, и здесь терпеть — себе дороже, — сказал задумчиво Феклистов. — Одно у тебя хорошо; хоть читать и писать умеешь, не то что эти пеньки в ротах. И где их только таких дебилов набирают — ума не приложу… А ты хорош таблом торговать, Шахов, схватил тряпку и давай-давай, пошел полы ебошить. Веселее, веселее, не зависай. Глядишь, и обсохнешь быстрее. Ты ж свою форму с карантина не стирал — даже мыла ей в окно и близко не показывал, так хоть верхний слой грязи смоешь. Нет, под батареей тоже мыть надо. Тяжело достать? А ты нагнись: отставь жопу, коленочки согни и припади на линолеум. Удобней будет. Э-э, а тряпку еще и полоскать надо иногда. Слыхал об этом? Хотя бы один раз в два квадратных метра подойди и окуни. Вот тупорылый, в натуре! Э, под столом тоже принято мыть. Да, там тоже пол есть. Нет, рука туда не залезет. Шахов, блин, эта штука на ножках называется столом, и ее можно отодвинуть. Придурок… Коля, веришь, глаза б мои писарька нашего не видели. Пойдем, пожалуй.