Часто вспоминал он офицеров своей роты. Они вновь оживали перед его мысленным взором и смотрели на него по-отечески строго, а то и с улыбкой. Все они полегли в начале войны, ведя солдат за собой и не прячась за их спины. В числе первых они получали в сердце или пулю, или осколок снаряда. Все, включая ротмистра Дружинина, являлись выходцами из крестьянской среды и не понаслышке знали тяжелую жизнь деревни. А теперь комиссар Воронов, поминая белогвардейцев, крыл царских офицеров площадной бранью, называл их буржуями, золотопогонниками и злейшими врагами трудового народа. Как-то нечестно это было, не по-людски. Даже начальник штаба отряда, товарищ Лихачев, морщился от его слов и отводил глаза, потому что еще недавно сам носил на плечах погоны подполковника Императорской армии. А комиссар Воронов, закончив свою тираду, виновато взглядывал на него, похлопывал по плечу и тихонько говорил:
- К вам это не относится, Анатолий Пантелеевич.
Степан уже знал, что после Февральской революции большевики, как могли, расшатывали армейскую дисциплину и благоволили анархии, в надежде направить ее разрушительную силу против Временного Правительства и правящих классов. Теперь же за малейшее непослушание в собственных рядах любого красноармейца могли поставить к стенке. И как насмешка звучало объяснение, что мол, царская армия сама собой развалилась и сделалась небоеспособной, оттого и возникла необходимость заключения сепаратного мира с Германией. А кто приложил к этому развалу руку? Кто требовал, чтобы солдаты выбирали своих командиров голосованием? Пойди теперь, потребуй что-нибудь подобное.
От всех этих размышлений на душе у Степана становилось тяжко. Выходило, что не было вокруг ни плохих, ни хороших. Одни сплоченно и энергично шли к своей цели, улавливая дуновения времени и не размениваясь на средства, а другие, возможно более честные и благородные, только сопротивлялись, не имея ни достаточной воли, ни понятных целей, ни политического таланта, чтобы перехватить инициативу и увлечь за собой народ. Это был тот случай, когда небольшая организованная группа людей, собранная в кулак и руководимая одним вождем, поворачивала вспять большую, но плохо организованную толпу. Как бы то ни было, в душе Степан ощущал только горечь за свой народ - несчастный и обезумевший от ненависти.
Не имелось у бывшего унтер-офицера иного выхода, как скрепя сердце продолжать службу в отряде комиссара Воронова. И лишь одна мечта согревала его сердце, что скоро междоусобица закончится и он сможет наконец-то вернуться домой.
Часть 2. Глава 15. Настасья
1
После обеда над селом сгустились тучи и зарядил мелкий колючий дождик. Сделалось темно и прохладно. Осенняя земля жадно впитывала влагу и вдосталь напившись, зажурчала мутными ручьями. Только оврагу, густо поросшего лопухами и крапивой, все было мало и вода устремилась в его мохнатое брюхо, неся с собою листву и мелкие ветки.
Степан, переведенный за грамотность в должность секретаря отряда, только что закончил править очередное распоряжение командира и, отвалившись от стола, посмотрел в запотевшее окно. Последние два дня он чувствовал себя больным и разбитым. Сильный кашель не давал ему по ночам покоя, а врач отряда, как назло, не так давно исчез. Поговаривали, что он сбежал к белогвардейцам.
- Не зги не видать, - молвил Степан, отворачиваясь от окна. – Вот погодка выдалась.
- Чего ж ты хочешь, - ответил Игнат Захаров, зашедший в штаб по служебному делу. – Осень, как-никак.
- Да, - хмуро произнес Степан.
- Что-то не веселый ты, Федорин. Болезнь замучила или еще чего?
Степан машинально оглянулся по сторонам и наклонился поближе, к самому уху Игната. Кроме товарища его сейчас никто не слышал - дверь в комнату командира была плотно прикрыта, а часовой находился снаружи.
- Устал я, сил нету, - прошептал он, ударяя себя в грудь. – Болит тут все. На прошлой неделе расстреляли двух молодых парней. Они будто бы доносили о нас Петлюре[1]. А на самом деле, поговаривают, Сенька Кривой из нашего отряда, давно на их отца зуб имел. Вот и состряпал донос, чтобы отомстить, да побольнее. А на днях повесили четверых крестьян, отказавшихся отдавать зерно. Детки-то их, оборванные, тощие, плакали возле эшафота. У меня теперь всю жизнь их голоса в голове звучать будут. Когда же это закончится, Игнат? Когда жить-то начнем по-человечески?