Четырнадцать лет назад он торговал овощами, у него была тележка и лошадь, звали ее - Розли, рассказывает он о ней с нежностью. Сначала я думал, что речь идет о его жене. С тех пор как он овдовел, он служит надзирателем; по его словам, я первый, кто не клянется в своей невиновности в то время, как он убирает камеру. Он больше не в силах, говорит он, выслушивать болтовню этих праведников. Ей-богу, противно! В соседней камере, сообщает он мне, сидит банкир, он плачет все дни напролет, а еще через камеру - сутенер, тот тоже толкует исключительно о морали. Мною надзиратель, кажется, доволен. Когда он еще торговал овощами и был под каблуком у жены, он представлял себе подследственную тюрьму совсем по-другому. "Вот где наслушаешься всякой всячины!" - думал он. Не тут-то было! "Когда хочешь послушать, что говорят преступники, приходится идти в кино, как всем прочим..."
Он понимает, почему я о своем первом убийстве рассказываю неохотно, ведь я убил собственную жену.
- Ну, а второе убийство? - спрашивает он.
- Второе убийство, - говорю я, сдирая кожицу с колбасы, - сущие пустяки, я уже был завзятым убийцей, и особого настроения мне не требовалось. Это случилось в джунглях.
- Вы бывали в джунглях, мистер Уайт?
- Еще бы!
- Цорт побери! - говорит он. - Цорт побери!
- Знаете, что такое джунгли?
- Только по видовым фильмам, мистер Уайт.
- Вот такие они и есть, - говорю я и делаю основательную паузу, прежде чем перейти к делу. - Я-то знал, что Шмиц шатается по Ямайке, и несколько месяцев носил кинжал в левом сапоге.
- Кто это Шмиц?
- Директор Шмиц, - говорю я.
- Не знаю такого.
- Бриллиантиновый гангстер, - говорю я, - миллионер, понимаете ли, к которому в цивилизованной стране и не подступишься.
- И вы его... кинжалом?
- Ясно.
- Цорт побери! - говорит он.
- Индейским кинжалом.
Увы, он обслуживает восемь камер, и время у него ограничено. Он и без того торчит у меня дольше, чем у других. Он действительно душа-человек, и всякий раз, когда они кормят заключенных лежалым швейцарским сыром, Кнобель приносит мне сервелат, купленный за собственные деньги. Кстати, я не большой охотник до сервелата, тем более без пива, колбаса эта вроде чеснока - даже через несколько часов, когда ты вовсе позабыл о ней, она спешит о себе напомнить, но его заботливая щедрость трогает меня.
Фрау Юлика Штиллер-Чуди, супруга пропавшего без вести, затребовала фотографии получше, не желая понапрасну приезжать из Парижа. Три четверти часа суетились они вокруг меня со своей осветительной аппаратурой. Конечно, я вспотел. Вдобавок, они все время твердили:
- Держитесь непринужденно!
Я сижу в своей камере, упершись взглядом в кирпичную стену, и вижу пустыню. Предположим, пустыню Чихуахуа. Вижу краски, расцветающие на этой огромной равнине, где ничто больше не цветет, - только краски пламенеющего полдня, краски сумерек и несказанной ночи. Я люблю пустыню. Ни птицы, ни насекомого, ни журчанья воды, только тишина да песок, песок и снова песок, не гладкий, а завитой и причесанный ветром, на солнце он выглядит как тусклое золото или костяная мука, во впадинах - тени, синие, как чернила, да, как эти чернила, и ни облачка, ни даже туманной дымки, ни убегающего зверя, только кое-где одинокие кактусы, устремленные ввысь, похожие на трубы органа или на семисвечники, но высокие, как дома, - растения, но негнущиеся, неподвижные, как творения зодчего, и не то чтобы зеленые, скорее коричневатые, как янтарь, пока светит солнце, а в ночной синеве черные, словно силуэты. Все это я вижу с открытыми глазами, не во сне, наяву, и всякий раз изумляюсь неправдоподобности нашего бытия. Я никогда не знал, что на планете, где мы гостим, есть столько пустынь, хотя и читал об этом; не представлял себе, что все, чем мы живем, - дар маленького оазиса, неправдоподобный, как благодать... Когда-то, где-то, в убийственном пекле безветренного полудня, мы сделали привал - первый колодец за много дней, первый оазис на нашем пути. Несколько индейцев приблизились, стали глазеть на нашу машину - молчаливые, робкие. Те же кактусы, да еще несколько засохших агав, да несколько чахлых пальм - вот и весь оазис. Невольно задаешься вопросом: что делают здесь люди? Что вообще делают люди на этой земле? Хорошо еще, если можно заняться перегретым мотором. Осел стоит в тени, под ржавым навесом из рифленого железа, - отбросом далекой цивилизации, в которую верится с трудом; пять хижин из необожженной глины, без окон, а вокруг, как и тысячу, две тысячи лет назад, кишат дети. Мы вскоре уехали. Вдали виднелись красные горы, но они не приближались, и хотя я слышал, что в моторе закипает вода, я не знал, движемся мы или стоим на месте. Казалось, пространства больше не существует, только смена времени указывала, что мы еще живы. К вечеру тени кактусов, высоких, как дом, удлинились, и наши тени - тоже. Они стремительно неслись рядом с нами, длиной в добрую сотню метров, по песку, теперь уже медвяного цвета, а день все тускнел - прозрачная завеса над пустой вселенной. Но солнце еще светило. И в лиловых безоблачных сумерках возникла огромная луна, того же цвета, что песчаные холмы, прочерченные последними солнечными лучами. Мы выжимали из джипа предельную скорость, в торжественном сознании, что только наши глаза видят все это; без смертных наших глаз, скользивших по этой пустыне, не было бы солнца - только несметное количество слепой энергии, без наших глаз не было бы луны и земли, не было бы мира и даже сознания, что он сотворен... Горделивое чувство превосходства, которое мы тогда испытали, памятно мне и доныне; вскоре у нас лопнула шина.
Никогда мне не забыть пустыни!
Я сижу в своей камере, упершись взглядом в кирпичную стену и вижу Мехико, плавучие сады Мехико, на коричневой воде - синие блики, почти беззвучно скользят каноэ, убранные живыми цветами, Корсо на каналах, а вокруг, в садах, вечная весна. Аркадия, но индейская. В узком каноэ - его борт едва возвышается над коричневатой водой - подплывает старая индианка, она гребет, а младенец привязан у нее за спиною, мягким тихим голосом предлагает она цветы, я никогда не видел таких орхидей, маленькие букетики составлены искусно, со вкусом, передающимся из поколенья в поколенье. Ацтеки не понимали праздника без цветов. В другом челне - метис, он хочет продать мне "пульке" - мексиканскую водку из сока агавы. Он опускает кружку в мутную жижу и протягивает мне. Напиток отдает брожением, липким зноем, приторной сладостью. А вокруг, в лодках, семьи с чадами и домочадцами, - воскресенье (как и сегодня), все пьют, едят, наслаждаются жизнью. Юноша и девушка, лишь недавно полюбившие друг друга, сидят рядышком, чинно держатся за руки; они наняли лодку и музыкантов, и теперь в ней полно гитар, огромных шляп, темных разбойничьих лиц и медовых голосов. Это народное Корсо - наполовину настоящее, наполовину декоративное, и я невольно переношусь мыслью назад, в пустыню; чего только не делают на земле люди! Молодая девушка лежит на носу каноэ, лицом вниз, свесив руки в медленно бегущую воду; девушка тиха, задумчива, а рядом звенит смех. Вообще почти все они тихие, даже какие-то отупевшие, или по меньшей мере - сонные; я вижу лица прекрасные и чуждые, лица потерянного рая; последние обитатели некогда великого города ацтеков, окруженного водами, - проникнуть в город можно было только по двум песчаным дамбам. Испанские летописцы называли его Индейской Венецией. Поскольку индейцы не знали колеса, удобнейшей их дорогой была вода, и озеро, вероятно, было прекрасно, как в раю. Говорят, что от берегов отламывались куски и плыли по воде - цветущими островками. Индейцы, страстно любившие цветы, вязали плоты из тростника, насыпали на них землю, смешанную с илом, даже сажали маленькие деревца и плавали на этих островках, как на лодках. Вот откуда название - Плавучие сады. Потом озеро заболотилось, обмелело, превратилось в невзрачную лужу, где только воскресные каноэ - наполовину настоящие, наполовину декоративные - напоминают об упадке удивительного народа; современный Мехико-Сити стоит буквально на болоте, его небоскребы как красивые, так и некрасивые - с каждым годом неотвратимо погружаются на несколько сантиметров в воду... И еще я вижу красноватую землю, пирамиды, лаву, мертвую змею, раздавленную машиной, вижу неподвижных стервятников, орхидеи, буйно цветущие на телефонных проводах, вижу большие, похожие на грибы, шляпы мужчин-мексиканцев, их белые полотняные рубахи, медную кожу. Мексиканский базар! Все как в цветных фильмах, живописно, очень живописно, но минутами - жутковато. Воняет падалью. Дети голым задом сидят на куче нечистот, на свалке гниющих фруктов, товары разложены прямо на земле, - я как сейчас их вижу: бобы, горох, какие-то неизвестные мне плоды, вперемешку со сластями, на которых кишат мухи, рыба, разлагающаяся под палящим солнцем. Рядом плотник мастерит детские гробы, дешевые, грубые, и складывает их штабелями, а крестьянки, сидя на корточках прямо на мостовой, продают горшки со старинным мексиканским орнаментом, но грубые и дешевые. Много чудесных цветов, но их аромата не слышишь: воняет либо гниющим мясом, либо клоакой, и надо очень держать себя в руках, чтобы не перенести чувство отвращения на людей.