Где-то неподалёку послышались звуки яростной перестрелки.
— Надо уходить, — принял я решение. — Продвинемся дальше на восток — к следующему чек-пойнту. Юрай, где он там?
— Ещё через тысячу… Подожди-ка, сержант… — наёмник придержал пальцем закреплённый на голове наушник рации. — Кажется… Кажется я принял сигнал бедствия.
Мы дружно потянулись к рациям, настраиваю их на другую частоту, потому как сигнал шёл не на стандартом диапазоне радиосвязи.
— «Штаб, это патруль Альфа! Мы атакованы! — послышался чей-то голос на фоне звуков перестрелки и взрывов. — Повторяю — мы окружены дикими! Нужна помощь!»
Прогремел особо мощный взрыв, послышался чей-то крик.
— «Чёрт!.. Капитан Уоррен ранен! Нужна помощь! Ах, ты…»
Трансляция оборвалась.
— Азимут? — уточнил я.
— Примерно на четыре часа. Через полтысячи ярдов.
Далековато. И совсем не в той стороне, что нам нужна.
— З-зараза…
Все смотрели на меня. Пристально и выжидающе.
Я знаю, чего они ждали — приказа не обращать внимания на сигнал бедствия.
Вообще-то это очень разумный и правильный приказ. Мы не спасательный отряд — нас в случае чего самих спасать нужно. Да и за кого рисковать шкурами — за каких-то федералов? Больно надо. За кого-то из своего подразделения — даже не роты, хотя бы на уровне взвода — ещё куда ни шло. А тут…
— Мэйдэй! Мэйдэй! Это патруль Альфа! — донеслось сквозь грохот перестрелки. — Нам срочно нужно подкрепление! Кто-нибудь нас слышит? Кто-нибудь!..
Но ещё я привык доверять своей интуиции. Не гадать, что именно мне нужно сделать, а так, как первым приходит в голову. Это глупо и опасно? Возможно. Вот только то, что часто называют интуицией — это лишь то, что человеческий мозг не может воспринять в полной мере. Вы что-то видите, что-то слышите, что-то ощущаете, но порог чувствительности серых клеточек у вас в голове слишком низок. Обычным диктофоном не записать ультразвук, но ведь это не означает, что его нет в природе, верно?
Так и с предчувствиями. Для обычного солдата озвучить вслух такое — нечто сродни расписаться в собственном идиотизме или трусости, спрятанной за попыткой не идти в бой. А вот для всяких разведчиков и прочих спецвойск предчувствия действительно имеют значения.
Это пункт один, если что.
— Альфа, это сержант Александер, — произнёс я в микрофон рации, моментально заработав чуть ли не испепеляющие взгляды своего отряда. — Сколько вас, какова обстановка и ситуация в целом. Сколько противников.
— Чёрт… Слава Богу… Сержант, нас… Нас тут пятеро… Четверо. Капитан Уоррен… убит. Мы ранены, но легко — просто царапины. Патронов мало. Противника — до двух десятков. Прижали нас. Долго не продержимся!
Голос был молодой, его хозяин явно был намного младше меня, а я и сам стариком не был. Но средний возраст американских солдат в Ираке сейчас значительно понизился — раньше это были мои ровесники лет по двадцать пять-тридцать, а сейчас — двадцатилетние пацаны.
Прямо как во Вьетнаме, да.
Почему так? На самом деле это очень простой вопрос.
Всё дело в том, что война — это жестокая игра для молодых. Молодёжь более податлива, и ей легче управлять. Они уже достаточно взрослые, чтобы держать винтовку и нести на себе полную выкладку, но в то же время достаточно молоды, чтобы купиться на нужные сказки. Например, о своей неуязвимости и о том, что в дерьмо всегда вляпается кто-то другой.
И, к сожалению (увы, увы мне в наш прогрессивный век!), я просто не мог закрыть глаза и уши, когда рядом кто-то просит о помощи. Тот, кому я могу помочь, что важно. Миллионы детей умирают от голода в Африке? Моя совесть спит спокойно, пока они там далеко, а не здесь рядом. Однако, когда кто-то просит о помощи совсем рядом…
Человеколюбие? Ни разу. И уж тем более ни разу не американолюбие. Честно — плевать мне сколько ещё американцев подохнет в Ираке. Если у меня есть гражданство Штатов, я много лет живу в Штатах и даже служу империалистической военщине, это вовсе не означает, что я люблю эту страну. Просто так сложилось.
Пока я вижу скупые строчки о статистике потерь — цифры и фамилии остаются для меня просто цифрами и фамилиями. Абстрактными наборами символов — людей за ними лично для меня нет. Никакие это для меня не свои.
Но когда кто-то сидит рядом с тобой в одном окопе — это уже свой. А русские своих на войне не бросают, как говаривали современные классики.
Парадокс. Голливуд регулярно радует своими ура-патриотическими высерами о спасении одного-единственного пилота силами авианосного соединения, но в реальности на беднягу скорее всего начхают и забудут. Почему? Потому что с точки зрения большинства американцев это нерационально — рисковать десятками и сотнями жизней, чтобы спасти одного человека. Возможно, уже мёртвого. Рисковать живыми ради мёртвого? Безумие!
Законы социальной математики в действии. Законы западного общества в действии. Но мне они претят. Юрай вот — хорват, а за годы в Штатах уже насквозь американизировался. Своим стал, американцем. А я вот так и не сподобился…
Что ты здесь делаешь, Саня? Какого чёрта тут забыл? Тебе некуда возвращаться в Россию, но разве тебя держит что-то в Штатах? Что-то, кроме страха изменить устоявшуюся жизнь? Брось, тебе же не впервой ломать себя и свою жизнь об колено…
— Не дрейфь, парень, — произнёс я в микрофон. — Продержитесь ещё минут пятнадцать — выдвигаемся к вам.
Наёмники смотрели на меня, как минимум осуждающе — как родители на ребёнка, который с улыбкой сунул им под нос королевскую кобру. Но всё-таки молчали, а не материли меня в четыре голоса. Наёмники наёмниками, а субординация субординацией.
— Так надо, — веско произнёс я.
В ответ послышалось недовольное бурчание, но прямо никто мне не возразил. Сказал надо — значит, действительно надо. Или ты ни хрена не командир.
10
Это был самолёт.
Такая огромная пузатая туша, предназначенная для перевозки человеков и прочих грузов по воздуху. Может, «боинг», а, может — «аэробус». Как-то я не особо разбираюсь в гражданских самолётах, особенно нерусского происхождения.
Летающий левиафан бессильно лежал на песке, зарывшись носом в высокий бархан и раскидав вокруг собственные внутренности. Хвост был отломлен и торчал из песка почти вертикально, подобно чудному памятнику. Вдалеке торчал — похоже, что самолёт всё-таки не упал, а жёстко сел на брюхо. Поэтому нигде не видно следов пожаров, а обломки относительно целы и невредимы.
Чуть поодаль виднелась развороченная оторванная турбина, а ещё дальше — метра в ста пятидесяти впереди, лежала и сама железная птичка. Носом в нашу сторону, правого крыла не видно, левое погнуто, но относительно цело. Разве что как раз турбины и не хватает. Брюхо вспорото, как у подготавливаемой к обеду рыбины — повсюду разбросаны кресла, куски обшивки и чемоданы. Чёрт, мне уже кажется, что эти проклятые чемоданы растут тут сами по себе, как пальмы!
В воздухе не стихал звук перестрелки, ведь кроме всего прочего вокруг самолёта вертелось с десяток «танго». И что самое паршивое — нам нужен был этот самолёт, потому как именно в нём и сидели патрульные.
Одно радовало — повстанцы нас пока что не заметили, и поэтому мы имели сомнительное удовольствие лицезреть их спины.
Двое около торчащего из песка куска обшивки. Дальше — ещё двое около вырванного с мясом ряда сидений. Ещё дальше — трое около груды чемоданов. «Танго» на крыле — поливает огнём одну из аварийных дверей. Возможно, есть ещё враги.
— Си Джей, Кирк — вам пара клоунов у того стального листа. Юрай со мной — уберём парочку около сидений. Дойл — прикрываешь. Вопросы? Тогда начали.
Лёгкий ветер поднял в воздух немного песка — эдакий пустынный вариант позёмки. Это нам на руку — меньше вероятности, что «танго» засекут какую-ту дрянь у себя в тылу раньше времени.