— Извини, Коля. Ничего я не думал. Натура у меня, что ли, такая: как до горячего доходит, сам себя не помню. Думай что хочешь, только в недоверии не упрекай. Тебе верю. Может, потому и бросился не раздумывая, что не сомневался — поддержишь, если что.
Последние слова Павел постарался произнести как можно тверже и значимей, не пряча лица, чтобы Махтуров мог воочию убедиться в его предельной искренности и расстаться со всякими болезненными сомнениями на этот счет. Их отношения и без того складывались непросто. Идти к ним по большей части приходилось ощупью, с величайшими предосторожностями и опаской, и поэтому каждому шагу требовалась дополнительная сопряженность с тщательной заботой и оглядкой на то, чтобы ничем их не смутить, не запятнать. Всякая неясность, недомолвка обязательно вели к подозрениям и недоразумениям. Вот почему Павел столь заботился о том, чтобы быть правильно понятым Махтуровым. Николай посмотрел ему в глаза долгим, по-махтуровски прямым, насупленным взглядом и помягчел, подобрел.
Выбрав место посуше, присели на груду досок, закурили. Вскоре вокруг тесный кружок образовался. Сикирин, Кусков, Туманов с Илюшиным, неразлучные степняки-колхозники Дроздов и Муратов — все наружу высыпали, наперебой случившееся обсуждали.
— Зря ты ему, Махтуров, нож отдал, — упрекнул Сикирин. — Как бы он теперь им по тебе не прошелся. Это же урки, они добра не понимают. До смертоубийства дойти может…
— Не в ноже дело, — отмахнулся Николай. — Нож он себе все равно найдет — не этот, так другой. А вот хвататься за него в следующий раз — подумает. И другие тоже…
— Помяни слово, Николай: как волка ни корми — он все одно в лес смотрит. Не простят они вам. Жди неприятностей.
— Не посмеют таперя. Таперича мы их сдюжим, — резонно вставил медлительный, покладистый Муратов.
А Дроздов непритворно изумился, будто только что открыл для себя то, что лежало на поверхности:
— И как это мы до сих пор молчали — понятия не имею. Здоровые молодые парни, фронтовиков вон сколько, а десяток задрипанных воришек на место поставить не смели! Плотнее меж себя нам держаться надо, вот что! Слышь-ка, Колычев, слух был — ты в армии-то ротой командовал?
— Командовал.
— Ну дак это… Будь в надеже, за вами держаться будем. Сильны они, волки, пока по носу не получают. А тут, глянь, сразу, как тараканы, по щелям поползли.
— Не сумлевайтесь, ребяты, — поддержим. Тока бы едино…
— Едино-то едино, — вздохнул Кусков. — Но за какой надобностью такую шваль в штрафной направляют — вот чего хотел бы я знать. Все равно ведь толков никаких не будет. Как были подонками, так и останутся. Солдаты с них, что ль, получатся? Ни черта! Морока одна…
— Сидели бы уж, как сидели по тюрьмам своим, канителься тут с ними.
— Может, под пулями-то образумятся?
— Кто? Клоп?!
— Жди, как же!
Тепло и по-домашнему покойно возле раскаленной печурки, как всегда покойно возле неброского, смиренного очага. Печная дверца открыта настежь. В полосе жаркого отблеска, тянувшегося из топки, сидит на корточках добровольный дневальный Костя Баев и задумчиво помешивает прутиком трещащие смолянистые поленца.
Благодать. Ни до, ни после обеда командование штрафников не беспокоило. Солдаты всласть отлеживались на нарах, томились бездельем. Наиболее усидчивые и дисциплинированные подлатывали бывшую в употреблении обувь, подгоняли по фигуре обмундирование. Мастеровой Сикирин, пристроившись бочком возле Баева, вырезал перочинным ножом что-то из дерева, кажется, портсигар.
Никто поэтому не заметил, как в землянку бесшумно опустилась и разместилась у входа группа офицеров и младших командиров.
— Встать! Смирно! — запоздало вскинулся зазевавшийся Баев, но выдвинувшийся вперед командир, в котором Павел без труда признал майора, встречавшего их у контрольно-пропускного пункта, отменил его команду, перебив властным, начальственным голосом:
— Вольно! Садись!
Ухо сразу уловило в выговоре акцент, присущий уроженцам Прибалтики.
Встав в полосе света, отбрасываемого печуркой, майор как бы в раздумье снял фуражку, привычно отер лоб тыльной стороной ладони, так же привычно, неспешно водрузил ее на голову, поправил двумя пальцами козырек и, вглядевшись в тонущие в полумраке нары, начал негромко, но внятно говорить, подивив опять всех отсутствием какого-либо предисловия:
— Вы все провинились перед Родиной и направлены в штрафной батальон искупать свою вину. Этим батальоном доверено командовать мне, майору Балтусу. За его дисциплину и боеспособность я несу полную и безусловную ответственность перед народом, партией и Советским правительством. Как командир и как коммунист. И я это доверие обязан оправдать и оправдаю. Предупреждаю: любое нарушение приказа или распоряжения вышестоящего командира в штрафном батальоне строго наказывается, и я буду карать виновных безжалостно, вплоть до расстрела, как командир и как член военного трибунала… — Он сделал в этом месте многозначительную паузу, дабы все могли прочувствовать с несомненной определенностью, что сие означает, и продолжал, едва приметно усмехнувшись: — Имейте в виду: с сегодняшнего дня вы становитесь самыми богатыми солдатами в нашей армии… — Снова загадочная пауза, нагнетающая напряжение. — У простого солдата может быть только одна смерть. Причем почетная. В бою. Во славу Родины. У вас же в запасе есть и другая — позорная. За повторное нарушение закона. Я уверен, что абсолютное большинство из вас хотя и оступилось, но осознает свою вину и осуждает себя судом совести. Несмотря на ошибки, большинство остались советскими людьми и патриотами. И постараются доказать это в предстоящих боях с фашистами. Вернут себе честное имя и самое дорогое и чтимое звание в нашем обществе — товарищ! Я не буду жалеть о тех, кто не отказался от своего позорного прошлого и надеется прожить так же в будущем. Я сказал все. Остальное — детали. Ваша дальнейшая судьба в ваших руках. Советую еще раз усиленно подумать над моими словами и сделать окончательный выбор. Больше душеспасительных разговоров на эту тему не будет.