С обязанностями своими старшина быстро управился. Шеренга рецидивистов коротенькой оказалась — всего тринадцать человек, считая цыгана Салова. Занеся Данилу в описок последним, старшина притворно изумился:
— Неужели все вундеркинды? Одна посредственность осталась, — и, распустив уголовников, переключился на помощь сержанту Николаеву.
Надвинулся вечер. Большая часть землянки погрузилась во тьму. Штрафники ожидали ужин, негромко переговаривались.
— А что вы, братцы, приуныли? Не спеть ли нам, — раздался взбадривающий, решительный голос Шведова. — Яковенко, Ванюха, ты где там прижух?
— Здесь мы! — с суетливой, притомившейся от долгого ожидания радостью встрепенулся в темноте бывший техник-интендант Рушечкин. — Вань, вставай, слышишь — общество просит.
Минуту спустя в отблесках пламени появились фигуры смущенного всеобщим вниманием Яковенко, хрупкого, ясноглазого паренька с редким даже для девушки, словно окропленным утренней свежестью лицом, и полуобнимавшего его с бережной, горделивой торжественностью Рушечкина — скользкой, неприятной личности с приторными, слащаво-предупредительными манерами и постоянной готовностью либо мелко, назойливо опекать, либо подобострастно, лакейски услуживать всякому, кто более или менее заметен и влиятелен, чему, собственно, и был обязан прикипевшим, как клеймо, позорным, оскорбительным прозвищем «Чего изволите?». Но которое его, похоже, нисколько не смущало.
— Ну-с, так вот! Что желаете послушать — «Колыму», «Медвежонка» или другую какую лагерную? — примостившись на краешек нар неподалеку от Павла и Махтурова, угодливо поинтересовался Рушечкин, обращаясь, однако, по преимуществу к Колычеву, как бы с молчаливого согласия остальных признавая в нем новый, утвердившийся авторитет.
Павла передернуло. Он не выносил этого человека, занимавшегося махинациями на продовольственном складе, которым заведовал, и грязным развратом.
— Здесь нет лагеря, Рушечкин! — отрубил он, как скомандовал. — Здесь солдаты живут, что отправки на фронт дожидаются. И песни им тоже соответствующие, солдатские нужны. «Землянка», «Темная ночь» и «Священная война», к примеру. Какая к сердцу ближе, ту и запевай.
— А лагерные для других времен оставь, — угрюмо посоветовал Махтуров. — Если опять туда попадешь, то пригодится. Глядишь, кусок хлеба у подонков заработаешь. А нам они совершенно без надобности.
Враждебность тона Колычева и Махтурова не смутила Рушечкина. Помимо всего прочего, он обладал еще одним неоспоримым для людей его склада достоинством: мог в упор не замечать оскорблений и насмешек, если это было невыгодно.
— Я что же? Я не против, всегда пожалуйста. Я как лучше хотел. А так что же? Если люди просят — никогда не откажу, чего там… Давай, Ваня, «Землянку», что ли… — податливо лопотал он и, не дожидаясь согласия Яковенко, затянул:
Вьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза…
И полилась, захватила близкая сердцу каждого фронтовика мелодия. Ваня Яковенко, служивший раньше в армейском ансамбле, вообще был солистом не из последних, да и у Рушечкина, на удивление, голос оказался приятным, задушевным. Пели они необыкновенно слаженно и проникновенно. Перевернуло, сдавило отчаянной болью скорбящие души штрафников, многое из дорогого и незабываемого всколыхнуло и напомнило. Кому оборона Москвы привиделась, кому гнилые болота под Ленинградом, а кому безвестный хутор в донских степях, где довелось похоронить лучшего друга или пролить кровь самому. Да мало ли что еще отзвуком возвратиться может!
Кусков, засумятясь, горячкой своего первого боя объялся, Туманову с Илюшиным стал рассказывать. Потом на Казань перекинулся, где в госпитале лежал, жену вспомнил. Так пережитым увлекся, что и о собеседниках забыл, не беспокоился, слушают ли его Туманов с Илюшиным или песня им дороже.
Шведов вполголоса подпевал, весь уйдя в придвинувшееся, проясненное прошлое, такое отсюда далекое и невозвратное. Махтуров, наоборот, руки за голову заложил, немигающим взглядом потолок подпер. Закаменел весь.
Песня, наиболее созвучная внутреннему строю чувств и мыслей, обостренных так, что любое прикосновение к ним отзывается острой, щемящей болью, песня, которая входит в тебя неизбывной, невысказанной тоской, — такая песня способна пробудить самое закоснелое сердце. Сначала робко, а потом все смелей, уверенней другие голоса тоскующий мотив подхватили. Даже уголовники общему настроению поддались. Подпевать не подпевали, но и не мешали, слушали с осмысленным вниманием. Похоже, и в их потерянных душах песня смогла затронуть какие-то тонкие забытые струнки.