Он видел гладкие русые волосы, стянутые туго от висков к затылку, видел под ними беззащитную шею, подставленную под молитву, как под удар, и ему захотелось отбросить требник, прижать к груди склоненную голову и говорить горячо, нежно простые и понятные утешительные слова. Он дочитал до конца, повысив голос, спросил:
— Давно вы замужем, Люба?
— Десять лет.
— Десять? Никогда не подумал бы. Вы так молоды с виду. Не плачьте! Вы хорошая, красивая, и в жизни вашей все будет хорошо. Вы достойны счастья.
— Достойна, батюшка, ох достойна! Тихая, ласковая она, послушная и ни в чем перед мужем не виноватая, а сколько слез проливает. Сиднем дома сидит и плачет. Придет с работы — и никуда больше. Руки на себя хотела наложить!
— Это же грех великий! — воскликнул отец Анатолий. — И не надо плакать. Не затворничайте! Вы живая. Найдите человека по сердцу. Зачем вам оставаться одной?
Тетка обмерла, ахнула и не скоро закрыла рот.
— Али мож-но-о? Люди осудят, накажет бог.
— Можно! — тряхнул волосами отец Анатолий. — Можно! И не будет на ней греха.
Серафима закрылась платочком, воззрилась осуждающе: «Что говорит, а?» А он, всемогущий и всемилостивый, повелел молодой женщине становиться на колени, креститься и кланяться до земли. И когда она трижды у его ног опускалась, униженная, подкошенная, он сдерживал себя, чтобы не подхватить ее, не поднять.
— Ну вот и все, — успокаивающе произнес священник, ожидая увидеть на лице приобщенной улыбку благодарного искупления.
Но видел одну только муку и страх. И стыд, которого не разглядел раньше.
— Теперь бы ей в самый раз исповедаться, — подсказала поучительно Серафима, приблизившись мелкими шажками к отцу Анатолию. — Полагается всегда после молитвы. Исповедуйте ее, батюшка.
— Зачем еще исповедь! Совсем не обязательно, — ответил он сердито, так что монашка попятилась от него. Он понимал, как тяжко и без того несчастной Любе, какому испытанию он ее сейчас подверг. Лицо ее побелело, плечи сникли, вот-вот в обморок упадет. — Знаю без вас, что мне делать! — бросил он строго Серафиме, не глядя на нее, а Любу поддержал взглядом и пожелал ей дружески: — Будьте счастливы, Люба. Прощайте.
— Спасибо! — облегченно выдохнула она и протянула священнику полтинник.
Отец Анатолий растерялся. Он совсем забыл, что его трудам, его добрым пожеланиям пятьдесят копеек цена. Он не мог обрести равнодушный вид, с которым принимал плату, но монету взял, и она, нагретая в кулачке, показалась ему горячим угольком.
Он повел вокруг грустным и глубоко оценивающим взглядом, словно все впервые увидел или внезапно разглядел. И все это привычное, день изо дня виденное, уже давно не праздничное для него, стало как-то проще, выпуклей, ясней. Вот отец Василий размеренно вышагивает на амвоне, осанистый, длинноволосый, седой, милосердный и праведный, и никто сейчас не вспомнит, что старый батюшка любит перекинуться в картишки, не дурак выпить, а во хмелю бывает по-мирскому резок на язык. Если же кому и придет на ум эдакая безбожная мысль, отмахнется, открестится и скажет себе, что один только бог без греха, и простит отца Василия, как прощает в этот момент своей очищенной душою все православное христианство и самого себя.
Однако же эту всепрощающую доброту в человеческом сердце сотворил сейчас сам отец Василий тем, что читал, пел, махал кадилом, то есть исполнял обычное свое дело, творя именем бога повседневное чудо, которого жаждет раненая душа: обещал блага, исцелял, защищал, вселял надежду, жалел. А те немногие, кто в своем устроенном благополучном бытии не нуждались ни в защите, ни в благах, те пришли сюда за малым, — за бессмертием, ибо в божий храм никто не приходит бескорыстно. Никто не поставит свечку задаром, за здорово живешь ни святому, ни божьей матери, ни Христу, не надеясь, что маленькая трата обернется великой благодатью взамен.
Женщина по имени Любовь тоже искала здесь благодати — мужниной любви…
Отец Анатолий вернулся в сторожку, бросил полтинник на стол перед Тимофеем и молча закурил.
— Старосте бы и отдали, — сказал Тимофей. — Мне он нужен, что ли?
Молодой священник уставился в окно, глаза сощурились, желваки надулись, он мотнул головой, перекусил папиросу и швырнул на пол.
— Чего же сорить? — проворчал старик. — Я-то в чем виноват?
Вдовий платочек Серафимы вновь просунулся в дверь: