Выбрать главу

Предшественником Б. Лапина по описанию Памира был С. Мстиславский, посетивший Памир до революции. Он был офицером-кавалеристом и поневоле пробирался на Памир верхом, иначе тогда было невозможно. Впоследствии он стал довольно видным советским прозаиком и драматургом. Мне пришлось с ним беседовать о его старой книге «На крыше мира». Создавалось впечатление: все, что в этой книге написано, — выдумка, сказка. Он уверял, что фантастики никакой нет, что все это было в действительности, только сама страна могла показаться фантастической.

А Лапин ездил на Памир, когда там мало что изменилось со времен литературных странствований Мстиславского. Не приходится особенно удивляться, что порой в повести о Памире истина бывает близка к вымыслу, а вымысел кажется действительностью, реальностью.

Даже в книге Лапина и Хацревина «Сталинабадский архив», книге документальной, и то материал очень пестрый: здесь и вводные новеллы, и стихи, и фольклор, вероятно, отчасти подлинный, частью стилизация.

Был как-то в московском Доме печати в середине двадцатых годов вечер переводов среднеазиатских поэтов. Тогда их еще знали очень мало. Выступал здесь и Захар Хацревин со своими переводами стихов таджикских и персидских поэтов. Неожиданно поднялся на эстраду человек в тюбетейке, он оказался одним из тех поэтов, произведения которого читались.

— Это не мои стихи, — сказал он. — Это гораздо лучше, чем я писал.

Хацревин был не на шутку смущен. Но таджикский поэт его благодарил. Благодарил искренне. По его словам, переводчик улучшил стихи, предложил их русскому читателю в более совершенном виде.

Когда вышла книга наших авторов «Новый Гафиз», я был удивлен. Ну кому у нас придет в голову назвать книгу «Новый Пушкин», «Новый Лермонтов»?

— На Востоке, — сказал мне Лапин, — совсем иное отношение к классике. Там принято писать в манере Гафиза, Саади, Рудаки. Устраиваются даже состязания поэтов, работающих в манере того или иного классического автора.

Мне пришлось видеть наших авторов в окружении таджикских и узбекских поэтов. Они считали Лапина и Хацревина не популяризаторами и не документалистами, а поэтами-творцами. Недаром Лапин мне рассказывал, что в одном таджикском кишлаке им предложили принять участие в состязании поэтов. И выступления эти прошли с успехом, хотя русский язык там мало кто знал…

Та жизнь далеких советских окраин, которую описывали мои друзья, давно ушла в прошлое. Но их произведения и сейчас имеют познавательное и историческое значение. Первыми из квалифицированных русских литераторов они побывали в отдаленных районах страны. Те гигантские изменения, которые внесла Советская власть, они изобразили как подлинные художники, подлинные поэты. Оттого их очерки вошли в золотой фонд советской литературы и все больше и больше привлекают внимание исследователей, а при переизданиях и новых читателей.

На Памире, на Чукотке, в Монголии и в других малоосвоенных тогда местах они прошли много километров в условиях очень тяжелых, то верхом, то пешком, близко познакомились с населением, работая то статистиками, то кооператорами, то культработниками в музеях и библиотеках. Работа и дружба с населением позволила им описать и сделать доступной широкому читателю жизнь советских окраин того времени. Это были первые советские писатели-путешественники, они стали зачинателями жанра и в какой-то мере открывателями новых путей.

Конечно, по сравнению с путешествиями писателей и журналистов наших дней маршруты их поездок могут показаться скромными. За рубежом нашей страны они побывали только в Народной Монголии и затем незадолго до войны плавали в качестве матросов до Александрии (эта поездка почти не отразилась в их творчестве). Лапин несколько дней был в Японии на острове Хакодате, Хацревин — недолго в Тегеране. Вот и все… Но они хорошо понимали опасность империализма, угрозу будущей войны и фашизма. Умели об этом сказать в полную силу. Они видели врагов нашей страны. И обо всем этом говорилось в их произведениях ярко, образно и занимательно.

Автор этих строк, хорошо знавший обоих писателей, склонен был порой удивляться. Неужели это пишут мои приятели, хилый на вид Боря, такой домашний, московский молодой человек, и инфернальный красавец Зяма? Я даже шутя у Зямы спрашивал:

— Неужели вы все это пишете?

А он отвечал в своем стиле:

— Нет, это не мы пишем, пишет советский джинн, а мы его только держим в нашей бутылке.

Этот «советский джинн» хоть и писал порой по-разному, но все глубже и глубже проникал в жизнь, показывал людей различных, и друзей и врагов. Если в ранних их очерках были некоторые элементы объективизма, может быть, даже эстетства, то теперь уже все ясней чувствовались те огромные перемены в жизни далеких окраин, которые принесла Советская власть. И эти очерки все сильнее проникались коммунистической идеологией, и все ярче звучала в них патриотическая тема.