Выбрать главу

Иногда по их указаниям он вносил поправки, но, конечно, делал это не всегда. У него было и свое мнение и свои принципы.

Смеясь, рассказывали, что его полюбил весь театр, но особенно эмоционально выражал эту любовь сеттер Озон, один из ответственнейших участников спектакля. Когда приходил драматург, он бросался к нему, радостно лаял и лизал руки. Острили, что Озон наглядно выражал общие чувства всего коллектива.

Мне не пришлось печатно высказываться о «Чудаке». Когда я встретил автора пьесы после премьеры, он потребовал подробного отчета о моих впечатлениях. Я стал хвалить пьесу. Он перевил меня:

— Скажите о недостатках, автору это более интересно. Комплиментов я уже наслышался достаточно.

— Ну вот, — сказал я, — исключительный успех, а автор просит меня влить ложку дегтя в бочку меда.

— Один мед может быть слишком сладким, приторным. А я люблю критику нелицемерную, у нас ее не так уж много…

Потом последовал успех его пьесы «Страх» во МХАТе. Когда-то Дорошевич острил, что драматург, пьеса которого ставится в Художественном театре, чувствует себя взятым живым на небо. Я привел эти слова Афиногенову.

— Хорошо сказано, — заметил он, — но я знаю, что до неба мне очень далеко. Я, правда, Александр Николаевич, но пока только Афиногенов, не Островский.

В постановке «Страха» во МХАТе и в Ленинградской Государственной драме два замечательных актера, Леонидов и Певцов, создали тогда совершенно различные образы профессора Бородина. То были не только разные актерские индивидуальности, разные приемы игры, но и различное толкование образа.

Леонидов изображал крупнейшего ученого, человека с мировым именем. Певцов играл более скромного ученого, талантливого профессора, типичного деятеля советской науки.

Отсюда не только различные типы и образы, менялось все содержание пьесы.

Я спросил у Афиногенова, чью творческую работу он считает более соответствующей его замыслу.

— Не знаю, — сказал он. — Оба меня потрясли, каждый по-своему. Когда я смотрел, то забывал, что это моя пьеса, что это люди, созданные моей фантазией, мои слова. Каждый из них имел право на свое толкование. Это право большого художника, творца. Может быть, у нас, драматургов, есть свое счастье и свое преимущество перед другими писателями. Наши образы, наши замыслы воплощаются другими творцами на сцене. Кажется, такое вторичное творчество неизвестно другим писателям. А кто лучше — судить не берусь. И тот, и другой меня убедили. Сколько известно разнородных толкований хотя бы «Гамлета». Какое более правильное — кто определит? По-моему, когда сценический образ захватывает, потрясает, убеждает зрителя, он правилен, даже если его создатель думал иначе. Актер имеет законное право развивать и дополнять то, что было создано драматургом.

Кажется, при следующей встрече он мне сказал, что сценические успехи его не так уж и радуют. Ему все кажется, что это заслуга прославленных театров, а не драматурга. Он только в этом деле принимает участие. Вообще, знаменитому драматургу Афиногенову нужно еще многому и многому учиться, тайн мастерства он далеко еще не постиг.

Может быть, невольно он несколько преуменьшал влияние и значение своих пьес. В дни премьеры «Страха» я работал в Московском радиоуправлении. Это была не только первая постановка МХАТа, но и вообще первый театральный спектакль, целиком переданный по радио. Некоторые работники радио даже думали, что будет скучно. Но скучно не было. Об этом свидетельствовали тысячи полученных писем. Наряду с благодарностями за эстетическое наслаждение, в них говорилось, что такие передачи способствуют перестройке мировоззрения слушателей. Особенно интересны были в этом смысле многочисленные письма научных работников.

Руководители РАППа считали, раз пьеса молодого драматурга ставится во МХАТе, значит, он все знает, умеет, постиг всякую мудрость и может учить других. Афиногенов мне говорил, что его хотели назначить руководителем Драматической студии, создаваемой РАППом, и он еле отбоярился. Скоро, впрочем, он стал редактором газеты «Советское искусство».

Странный это был редактор, совсем не похожий на других. Со всеми сотрудниками он серьезно советовался и даже боялся править их материалы.

— Я же драматург, не теоретик, не профессиональный редактор, — говорил он. — Да и что поправлять — вдруг выйдет еще хуже.