Выбрать главу

— Я не собираюсь, — сказал он мне, — войти в литературу развлекателем на манер Аверченко или, еще хуже, Лейкина. Это меня никак не прельщает. А сейчас получается так: «Ах, вот Зощенко», — и все, по выражению гоголевского городничего, «скалят зубы и бьют в ладоши». А мне все это как-то неприятно.

К критике у него было двойственное отношение. Он понимал ее необходимость, но текущая критика его часто злила.

— И ругают, и хвалят, а понять как следует не могут!

Когда ему сказали, что один известный критик называет его «советским Гоголем», он испугался:

— Подумайте, ведь могут решить, что это я научил его такое говорить!

— Я хочу, — сказал мне Михаил Михайлович, — чтобы о старом Зощенко, о том, который писал рассказы о чудаках, знали бы только литературные коллекционеры, а широкая публика читала бы нового.

Увы, трудно ему было на этих новых путях.

— Да, приходится признаться, что я свыкся со своими героями и со своей манерой письма. Они мне надоели, но новое найти нелегко.

Вышла «Возвращенная молодость», потом «Голубая книга». Он огорчался.

— Пишут совсем не то, что надо писать, неизвестно о чем спорят…

Однако чувствовалось, что сам он не очень доволен своими последними произведениями. Новую манеру письма он пока не нашел, хотя искал упорно и настойчиво.

Иногда Михаил Михайлович жаловался на недостатки своего образования:

— Слишком оно было каким-то внешним, формальным. Учился я много, но бестолково, и сейчас порой чувствую, что мне много еще нужно узнать.

Однажды я ему рассказал, что в университете увлекался философией, и он меня попросил:

— Вы бы могли мне помочь. Пишу философскую повесть, не знаю, что получится. Составьте список литературы, которую я должен прочесть.

Правда, больше этого вопроса мы не касались. Что это была за философская повесть? Не знаю. Вряд ли «Перед восходом солнца». Мне Михаил Михайлович говорил, что героем его будущей повести должен быть профессиональный философ, преподаватель высшего учебного заведения. Как будто бы среди его героев таких нет.

Хочется сказать несколько слов о его человеческих чертах. Был он добрым, отзывчивым. Резко реагировал на всякую непорядочность, всегда старался помогать людям, страдания их и беды принимал близко к сердцу. Часто хлопотал за молодых писателей, немало читал их произведений, оказывал им творческую помощь, добивался напечатания их произведений. Часто предлагал деньги взаймы, даже не будучи уверен, что они будут отданы. Деньги у него не держались. Цены им он не знал и очень бестолково их тратил. Вообще в практической жизни он оставался неприспособленным. Казался обычно он несколько хмурым, чуть строгим. По-видимому, это было свойство его характера. Он не очень близко сходился с людьми, и они не всегда его понимали.

На первый взгляд его творчество кажется таким простым, всем и всегда доступным. На самом деле это не так. Его сравнительно поздние вещи знали мало и понимали не всегда. Знали да и любили, главным образом, его ранние, популярные рассказы. Самого автора это теперь явно не устраивало.

Я как-то сказал, указывая на маленькую собачонку: «Собака системы пудель».

Зощенко почти рассердился.

— Почему-то, — сказал он, — все убеждены, что писатель должен любить каждую свою строчку. А я часто стыжусь того, что когда-то написал.

Однажды речь зашла о будущей войне, и он сказал:

— Я слишком уважаю человечество, чтобы бояться будущей войны.

Во время войны я его не видел. Встретил только после возвращения в Ленинград. Зощенко похудел, выглядел нездоровым. Теперь он увлекался драматургией. Две его, по-моему не очень удачные, комедии шли тогда на сцене. Меня он считал специалистом в этой области и задавал вопросы, которые мне казались странными и удивительными:

— Сколько действующих лиц должно быть в комедии? Сколько женских и мужских персонажей? А сколько актов, по-вашему, лучше: три или четыре?

— Я удивляюсь, Михаил Михайлович. Вы же не спросите, сколько действующих лиц должно быть в рассказе, сколько листов в повести.

— Тут другое дело, тут совсем другое дело. В драматургии есть свои законы, они установлены от века, с ними необходимо считаться. Нельзя писать как захочется. Эти твердые правила меня и прельщают. Но оттого так трудно и так ответственно овладеть этим жанром. Я заметил, что режиссеры, когда в их руки попадает новая пьеса, прежде всего смотрят — сколько действующих лиц, сколько актов, когда меняется место действия. Это не случайно. Вы сумеете это объяснить?