И вот он снова сидел на мели.
Был план поехать на лето в столь полюбившийся Гмунден, в Гастайн, Грац, Линц. Но он развеялся в прах. Первый раз в жизни Шуберт задумал путешествовать сам. На свой счет. Не будучи никому обязанным. Ничем – ни дорожными расходами, ни гостеприимством.
Еще тогда, когда в кармане звенели деньги, он снесся с Травегером. И поставил пред ним непременное условие: он приедет в Гмунден только в том случае, если будет платить и за кров и за стол.
Травегеру оставалось только согласиться. «Дорогой Шуберт, – писал он, – вы, право, смущаете меня. Если бы мне не был известен ваш открытый характер, если бы я не знал, насколько вам чуждо всякое лицемерие, и не боялся бы, что вы не приедете, я не взял бы с вас ничего. Но для того, чтобы у вас не возникло мысли о том, что вы кому-то в тягость и не можете, не стесняя нас, оставаться столько, сколько вам заблагорассудится, я скажу вам: за комнату, уже знакомую вам, а также за завтрак, обед и ужин вы будете платить мне по 50 крейцеров в день. Если же вы захотите выпить, оплата будет дополнительной».
Но даже подобной безделицы у Шуберта не набралось. И он сидел в раскаленной Вене, тешась надеждами, что деньги вскоре придут.
Но они не приходили. А время шло. Миновали июнь, июль. Жара не спадала. Хуже – она становилась все сильней. И казалось, пеклу не будет конца.
В эти тяжкие месяцы он, как всегда, искал успокоения в труде. Работал как вол – от зари до зари, превозмогая усталость и вопреки ей.
Он пишет большую ми-бемоль-мажорную мессу для солистов, хора и оркестра – произведение, проникнутое высоким трагизмом, полное суровой скорби и тихой, задушевной печали.
И почти одновременно создает песню «Голубиная почта» – последнюю свою песнь. Она простодушна и прелестна, полна света, тепла, пронизана легкокрылым движением.
Он сочиняет три большие фортепьянные сонаты – лучшие из того, что написано им в этом жанре.
Он работает над оперой. Лихорадочно, запоем, стремясь наверстать время, упущенное не по его вине.
Судьба ее до сих пор складывалась несчастливо. Бауэрнфельд в конце концов сдержал свое слово и закончил либретто «Графа фон Глейхен». Получилось оно интересным. Драматизм сюжета сочетался с поэтичностью выражения, лиричностью и философичностью. Выигрышен был и материал, на котором строилось действие. Восток и запад в их столкновении и сопоставлении, рыцари и янычары, средневековая романтика и ориентальная экзотика – все это раскрывало перед композитором широкие перспективы для сочинения музыки.
Так что Шуберт с радостью и увлечением принялся за работу.
Но не успел он начать ее, как получил жестокий удар. Со стороны цензуры. Ее не устроил сюжет, основанный на старинном предании о графе фон Глейхен, христианском рыцаре, вернувшемся из восточного похода с красавицей турчанкой Зюлейкой. У графа на родине оставалась жена, верная и любящая. Приезд мужа с новой женой, к тому же иноверкой, привел к острым конфликтам и драматическим столкновениям. Они в конце концов разрешаются тем, что графу удается примирить, казалось бы, непримиримое – жену и Зюлейку, супружескую любовь с любовью романтической.
Торжество любви, большой и свободной, сметающей и религиозные и правовые преграды, составляет зерно либретто.
Естественно, что оно не пришлось по нутру императорской цензуре. Свобода любви – одно это уже вызывало ее гнев. Если допустить свободу в любви – значит она проникнет и в другие области человеческих отношений.
Мало того, в либретто утверждается еще одна не менее крамольная мысль – о веротерпимости, а следовательно, о терпимости вообще. Самовластное же государство зиждется на самой беспощадной нетерпимости. Стало быть, либретто вредоносно – оно подрывает основы государственности.
Поэтому на рукописи Бауэрнфельда появилось короткое и не подлежащее обжалованию слово – «запретить».
Но цензура, как ни была она всесильна в меттерниховской. Австрии, оказалась слабее дружбы и человеческого участия. Грильпарцер, воспользовавшись своими связями с Берлинским оперным театром, договорился о постановке там «Графа фон Глейхен».
Обретя надежду увидеть свою оперу на сцене, Шуберт трудился над партитурой, не жалея ни сил, ни времени, ни здоровья.
Забываясь в труде, он забывал о человеческой природе. И пренебрегал ею. А она не терпит пренебрежения и жестоко мстит тому, кто не считается с ней.
Однажды, когда знойное лето уже подходило к концу и, казалось, худшее уже осталось позади, он вдруг почувствовал себя плохо. Все поплыло, запрыгало. Перед глазами закружились огненные червяки. И как удар, мгновенный и беззвучный, на него обрушилась тьма. Кромешная средь ясного дня.
Когда он открыл глаза, вокруг было снова светло. Он лежал на полу. Сбоку от стола, за которым сидел до этого и работал.
Вернулись звуки. Из открытого окна неслась звонкая перебранка воробьев. Но птичье стаккато, обычно четкое, теперь звучало невнятно, как бы просачиваясь сквозь вату в ушах.
Он попробовал приподнять голову. И снова все закружилось. Исчезли птичьи голоса. Их заглушили удары. Будто рядом, в той же комнате, вколачивали в землю сваи. И каждый удар отдавался в висках тупой и стонущей болью.
Он снова закрыл глаза. И полежал, не двигаясь и стараясь ни о чем не думать. Удары смолкли, стихла и боль.
Он сделал над собой усилие, преодолел страх перед тем, что боль возвратится, и поднялся. Голова кружилась, но не настолько, чтобы нельзя было устоять на ногах.
Он дошел до кровати, прилег. И пролежал до самой ночи, ни о чем не думая, а лишь слушая музыку, звучавшую в нем. Она почему-то была светлой и даже тихо радостной; прислушиваясь к ней, он в конце концов уснул.
На другой день недомогание не исчезло. Не покидало оно его и потом. Видимо, он был в том состоянии, когда болезнь уже сама собой не проходит.
Волей-неволей пришлось задуматься о своем здоровье. По совету врачей он переехал к брату. Фердинанд к тому времени отстроил небольшой домишко в новом предместье – Видене. Здесь было лучше, чем в городе: и зелени больше, и нет шума и духоты, от которых не скроешься в городе. Кроме того, тут было кому присмотреть за больным. В квартире Шобера, где Шуберт жил до того, он оставался, по существу, безнадзорным.
Свежий воздух, покой, тишина сделали свое доброе дело. Шуберт поправился и даже смог в начале октября вместе с братом съездить на несколько дней в Нижнюю Австрию и Бургенланд.
Мягкая осень с ее золотисто-багряными красками, и яркими и спокойными. Притихшие, опустелые поля. Росистые зори, которые вот-вот засеребрятся инеем и зазвенят первыми льдинками схваченных морозцем луж. Природа, приготовившаяся отойти на отдых, – все это успокоило Шуберта. Он повеселел, много шутил, с интересом рассматривал новые, незнакомые места.
Бродил по полусонному Айзенштадту, захолустному городку, затерянному в бургенландских степях и знаменитому тем, что здесь много лет провел в добровольном заточении Гайдн, по его собственным словам, «крепостной музыкальный лакей» князя Эстергази. Побывал на скромном, заросшем густой травой и кустарником кладбище и долго простоял над могилой великого композитора – отца венской классической музыки. Целый вечер просидел в сводчатом погребе за длинным дощатым столом, попыхивая трубкой, потягивая желтоватое терпкое вино и прислушиваясь к тому, как старик мадьяр ловко вызванивает на цимбалах тихую песню.
Но, вернувшись в Вену, Шуберт вновь почувствовал себя плохо. И с каждым днем его состояние становилось все хуже.
Он решил бороться с недомоганием, а именно так представлялась ему болезнь. Ибо, рассуждал он, если хоть на миг спасовать перед немочью, она тут же сомнет тебя. Если слечь, то уже не скоро поднимешься.
Превозмогая головокружение и слабость, он целые дни проводит на ногах, ходит в город, бродит по нему.
Уже наступила осень, холодная и дождливая. Но ни сырость, ни холод не могли помешать ему. Чем хуже ему становилось, тем упрямее он боролся с недугом. Не понимая, что силы явно неравны, а средства, употребляемые в единоборстве, негодны и пагубны.