Как-то под вечер, обессилевший, продрогший, с головой, которую раскалывала боль, и ногами, гудящими от усталости, он вместе с братом забрел в трактир «Красный крест», в Химмельпфортгрунде, неподалеку от дома, где он родился на свет.
Зачем его занесло сюда? На другой конец города, где он не бывал, почитай, с детских лет. На этот вопрос он вряд ли смог бы ответить. Как не мог на него ответить Фердинанд, в последние дни не отходивший от брата и покорно сопровождавший его во всех скитаниях.
Те же самые дома. Ничуть не изменившиеся. Такие же хмурые и серые. Те же улочки, скучные и грязные. Те же ребятишки, чумазые и оборванные. Впрочем, нет. Разумеется, нет. Конечно, другие – дети тех, что так же, как эти, в его времена, с криками тузя друг друга, играли в индейцев и в войну.
Почему его вдруг потянуло сюда? Он не мог ответить, хотя ответ был невероятно прост. Когда человеку плохо, он невольно и подсознательно устремляется к родным местам, туда, где ему когда-то было хорошо. Будто перенесение в обстановку прошлого может изменить настоящее.
В нетопленном трактире было холодно и смрадно. С кухни тянуло прогорклым и солоноватым запахом рыбы, зажаренной на подсолнечном масле. Кроме рыбы, в трактире ничего путного не оказалось, и братья взяли по порции.
Едва проглотив кусочек, Шуберт отшвырнул вилку. Звякнув о тарелку, она с глухим стуком упала на стол.
– Меня воротит от этой рыбы. В ней яд. Я отравился, – упорно твердил Шуберт брату.
И как тот ни пытался переубедить его, упорствовал на своем.
С того вечера ни еда, ни питье не радовали его. Хуже – они его отвращали. Омерзительный запах рыбы повсюду преследовал Шуберта. Даже во сне он не мог освободиться от прогоркло-солоноватого вкуса во рту и, просыпаясь ночью, неотвязно, с содроганием думал о том, что смертельный яд, проникший в организм, неотвратимо действует.
Меж тем съеденная рыба была ничуть не хуже другой. Видимость причины Шуберт принял за причину. Он заболел задолго до ужина в «Красном кресте», но не знал, а вернее, не хотел знать об этом. Микроб же, пробравшись в брюшину, уже давно делал свое жестокое и беспощадно разрушительное дело.
Шуберт, переезжая к брату, шел навстречу своей гибели. Предместье только-только начинало застраиваться, и, как пишет Гольдшмидт, «здесь еще не создали обычных даже для того времени санитарных условий. Снабжение питьевой водой находилось в самом примитивном состоянии, канализации не существовало… Шуберт чувствовал себя все слабее и слабее. В кровь его уже попали бациллы тифа, которым он заболел, вероятнее всего, выпив зараженную питьевую воду в доме своего брата. Вскоре началась рвота».
И все же Шуберт не сдавался. Он боролся с болезнью так же мужественно, как всю жизнь боролся с невзгодами. Исхудавший и обессиленный – теперь он целыми днями почти ничего не ел, – он продолжает ходить. 4 ноября, пять дней спустя после посещения «Красного креста», он отправляется из Видена в город, на урок к Симону Зехтеру, выдающемуся теоретику музыки того времени.
Решение начать учиться созрело в Шуберте после того, как он ознакомился с сочинениями Генделя. «Так же как музыкой Бетховена, – вспоминает Ансельм Хюттенбреннер, – Шуберт был потрясен мощью духа Генделя и в свободные часы жадно играл его оратории и оперы по партитурам. Порой мы облегчали себе этот труд тем, что Шуберт играл на фортепьяно верхние, а я – нижние голоса. Иногда, играя Генделя, он, словно наэлектризованный, вскакивал и восклицал: «Ах, какие смелые модуляции! Такое нашему брату и во сне не приснится!»
Для того чтобы человек, овладевший вершинами мастерства и создавший шедевры искусства, признался, подобно мудрецу древности: «Я знаю, что ничего не знаю», – требуется не только скромность, но и мужество.
Шуберт обладал и тем и другим. Потому он, законченный мастер, не погнушался ролью ученика. Он пошел к Зехтеру за тем, чтобы под его руководством в совершенстве овладеть сложным искусством контрапункта. И даже тяжкий, смертельный недуг не остановил его.
К сожалению, первый урок оказался и последним. В условленный срок, через неделю, Шуберт на второе занятие не пришел, он слег.
Пока смертельно больной человек ходит, он еще живет. Как только он слег, он умирает. И если судьба милостива, она не даст смерти замешкаться, она пришлет ее поскорей.
Шуберт лежал в небольшой комнате недавно отстроенного и совсем неблагоустроенного дома. Оконные рамы были плохо пригнаны, и из щелей тянуло холодом. По грубо оштукатуренным стенам скатывались капли и, набегая одна на другую, образовывали длинные потеки. В углах потолка зеленели пятна плесени, белесые по краям.
В комнате пахло лекарствами, сыростью и безнадежным унынием.
Шуберт пробовал и в постели работать. Просматривал и исправлял рукопись второй части «Зимнего пути», присланную издателем. Как раз в это время Хаслингер готовился выпустить «Зимний путь» в свет. Обдумывал инструментовку «Графа фон Глейхен». Вынашивал планы создания новой оперы.
Однако работа никак не ладилась. Пожалуй, впервые в его жизни. Как ни старался Шуберт скондентрировать мысли, они возвращались к одному и тому же, мелкому и ничтожному, – к противному вкусу рыбы во рту. Этот привкус яда и смерти неотступно преследовал его. Он вытеснял все другое. И от него не было спасенья.
Теперь Шуберт уже не думал ни о настоящем, ни о будущем, ни о том, что осталось недоделанным и что предстоит сделать, ни о жизни, которая, видимо, уже прошла, и ни о смерти, которая, вероятно, скоро придет. Он думал лишь о том, как бы избавиться от вкуса рыбы во рту.
Только в часы, когда его оставляло сознание, он обретал свободу. И начинал петь. В бреду, забывшись, он вспоминал музыку. И она утешала его., Фердинанд, презрев опасность заразы, самоотверженно ухаживал за братом. Чем мог старался облегчить его участь. Не жалел ни средств, ни сил, ни здоровья.
Особенно трогательной была сводная сестренка Жозефина. Для нее существовал лишь больной. Обо всем ином она позабыла. Жозефина целыми днями просиживала с братом и отходила от его постели только затем, чтобы немного поспать. Едва отдохнув, она снова спешила к больному.
Тринадцатилетний ребенок оказался куда добрее и отзывчивее, чем отец. Старый Франц Теодор, смиренно закрывая свои рачьи, навыкате глаза, уповал на мудрость всевышнего и на его милосердие. Он отнюдь не торопился к больному сыну. И лишь неустанно призывал заранее подчиниться священной воле господней.
Что двигало стариком? Ханжество? Страх за свою собственную жизнь? (А ведь самому Францу Теодору оставалось жить всего-навсего около двух лет. Впрочем, кому дано заглядывать в грядущее? Если бы люди обладали этим умением, насколько меньше было бы подлостей на земле.) На все эти вопросы трудно, а вернее, невозможно ответить. Вероятно, им двигало и то, и другое, и третье. Во всяком случае, за все время болезни сына Франц Теодор ни разу его не навестил. Что не помешало ему без конца одолевать Фердинанда настояниями, чтобы сын перед смертью был причащен святым тайнам.
Когда Шуберт заболел, друзей рядом не было. Они появились лишь в самые последние дни. Не потому, что боялись заразы, а потому, что ничего не знали о его болезни.
Как только им стала известна беда, постигшая друга, они тут же поспешили к нему.
Пришел Шпаун.
Пришел Бауэрнфельд.
Пришел Лахнер.
И не пришел Шобер. Несмотря на то, что именно ему адресовано последнее письмо Шуберта. Со слезной мольбой прийти, «прийти на помощь».
Шобер испугался. Животный страх за свою жизнь оказался в нем сильнее любви к другу. И только после долгой борьбы Шобер, наконец, победил подленькое чувство. Собравшись с мужеством, он пришел. Но было поздно. Шуберт уже лежал без сознания и Шобера не узнал.
Он метался в бреду, все порываясь вскочить с постели и уйти из сырой и холодной, как могила, комнаты. Ему казалось, что его заживо погребли.