Пока шел этот разговор, Шуйский, отмытый и накормленный, уже спал. Ему ничего не снилось. А завтра будут гости, Яну подведут чудесную тоненькую девочку Магдаленку, кожа ее настолько белая и тонкая, что видно биение голубой крови. На лбу и за ушами завиваются змеиными кольцами золотые локоны. Длинный подол нежно-фиолетового платья шуршит по полу, падая на края серебряных туфелек. Глаза у нее огромные, серые. Шуйскому хочется без конца заглядывать в них, словно читая неизвестное послание, зашифрованное в этих точечках, лучиках и крапинках. Глаза - камушки. Пестрые, обкатанные.
Это - Ян, скажут Магдалене, сын пана графа Потоцкого.
- Что ты молчишь? Поцелуй девочке ручку - подсказывает Франтишек.
Ян неловко целует.
- Он только приехал из заграницы и не говорит по-польски. Ты его научишь, правда? - спрашивает у Магдаленки мама.
- Научу. Они пробуют болтать. Ян не сразу понимает, что у него спрашивает девочка. Он всего лишь смотрит на нее.
- Это пройдет. Они непременно подружатся - шепчет Потоцкому иезуит.
Из дневника Шуйского.
Первая запись - 24 мая 1913г.
Я начал вести эти записи не сразу после того, как пан граф привез меня сюда. Тогда мне было восемь с половиной. Я мог бы записать все раньше, но мой домашний наставник Франтишек, настоящий иезуит, всякий раз отговаривал вести дневник. Он хотел, чтобы я сначала выучился по-польски, а уж потом - пиши как угодно и что угодно. Поэтому только теперь сажусь за дневник. Постараюсь писать по-русски, хотя здесь все равно будет много польского.
Магдаленка - маленькая девочка, ее каждый субботний вечер приводит в гости мама, и, пока пан граф с ней кофейничает, мы играем в зале. Во что играем? Всю неделю меня учат танцевать, чтобы в субботу я взял Магдаленку за крошечные теплые ручки, поцеловал и сказал: ясна панна, потанцуете со мной? Она кивает. Мы кружимся, вертимся живыми волчками. Наш танец - это, конечно, не танец, не совсем танец, все что угодно, только не настоящий танец. Он не похож ни на один танец в мире. Просто мы балуемся и бесимся. Когда я с Магдаленкой, мне совсем не хочется плакать. Я даже не грущу о том, что было раньше. Наверное, я люблю ее. Но, кажется, мы понимаем под этим нечто иное, не то, что у взрослых.
Вчера задумался: что, если пан граф расскажет Магдаленке, что я - не Потоцкий, не его родной сын, а Шуйский, купленный за 30 тысяч рублей? Она перестанет со мной танцевать, и я никогда больше не увижу Магдаленку? Или огорчится, но, узнав, что Шуйские - древний княжеский род, вернется?
Если нет уроков, я поднимаюсь на самый верх и сажусь на выступ у окна. Смотрю на высокий выступ, на костельную башню с часами, на старые деревья, где свили себе гнезда вороны и откуда едва не свалился старый садовник. И думаю. Чаще всего о том, что мне надо смириться и забыть. Забыть все, что сделал со мной отец, забыть прошлое, полюбить пана графа, который очень хочет, чтобы все верили: я - его сын, а он - мой отец.
Молнией в лесу убило короткопалую норную собачку наших соседей. Она забилась с перепугу в ямку, а там бедняжку настигла молния. Потом я украдкой бегал смотреть на эту ямку. Там на самом дне лежала груда обугленных косточек, почерневший череп и комки паленой шерсти. На темной земле они почти не видны.
Ужиный день, сказал мне патер Франтишек, бывает раз в году, поздней осенью. Тогда все змеи - ужи, гадюки, полозы малые и средние, веретеницы и безножки - собираются вместе, сплетаются в один огромный ковер и медленно засыпают. Чтобы им легче спалось, змеиная королева читает особую сказку на змеином языке.
Я стараюсь ничего не помнить, иначе мне сразу станет очень плохо и одиноко. За что отец так ненавидел меня? Разве я виноват, что родился? Разве я сделал ему что-нибудь плохое? Почему он продал меня, словно мертвую вещь? Один раз, не выдержав, спросил у Франтишека. Тот ответил: ты не должен плакать. Забудь, пожалуйста. Все к лучшему. Ничего себе - к лучшему, что я остался без родителей? К лучшему, что мой отец - негодяй и подонок? Если пана графа я хоть немного, но понимаю, то этого иезуита - почти никогда. Он невыносимый. Где впору рыдать, заявляет: тебе повезло стать наследником рода Потоцких. Успокойся, радуйся тому, что Господь открыл для тебя одну дверь, когда все другие заперты. Это Франтишек почерпнул из какой-то восточной притчи, у персов, что ли, или у турок.
Мне все чаще приходит мысль, что нельзя высказать чудовищное отчаяние предательства, которое испытал тогда. Никаких слов для этого не хватит. Повезло, что я был маленький, а дети каким-то непонятным образом умеют быстро забывать плохое. Страдания стерлись из памяти, расчистив простор для моей новой жизни - пана графа, Франтишека, нареченной Магдаленки. Они сделали все, чтобы я забыл. Я настолько к ним привязался, что уже через несколько месяцев искренне дулся на пана графа, если тот уезжал по делам в Варшаву и не мог уделять мне много времени, капризничал, спорил с Франтишеком, таскал у Марты с кухни печенье, не дожидаясь ужина.
Мне так хотелось, чтобы пан граф любил меня настоящим своим сыном, что я был готов придумать о нем что угодно и поверить в это что угодно. Мне неловко спрашивать, любит ли он, и я не решался задать пану графу этот вопрос. Зато, какая дикая буря творилась в моем сердце, стоило оказаться без него! Если не приносили варшавских писем, превращался в хорька и шипел, ложась на диван и обняв руками любимую восточную подушечку пана графа. Я возвращался к воспоминаниям, где пан граф говорил, что любит меня и никогда не отвернется, до самой смерти будет рядом, что я его сын. Неужели он обманывал меня? Неужели он не любит меня, тяготится мною, видит, что я расту непохожим на него? - вопрошал в темноте, и ждал. А затем распахивалась дверь, раздавался голос Франтишека - почта из Варшавы, вам от графа письмо - и летел. Свет убирал черную полосу, и все начиналось сначала. В те мгновения мне очень не хватало, чтобы письма приходили быстрее, минуя почту, через какую-нибудь штучку вроде телеграфа, и я втайне ругал ученых, не придумавших пока ничего подобного.