Излишне говорить, что с Лукьяном сблизила меня более всего охота. Познакомились мы с ним на охоте, — охотились в тот день удачно, — а после охоты я зазвал его к себе, выпили мы с ним самовара два чаю — и с тех пор дружба наша сделалась неразрывною.
Итак, происшествие, случившееся с Лукьяном, сильно встревожило и огорчило меня.
Несколько раз я собирался съездить в село Шуклино, чтобы узнать от семейных Лукьяна о положении его здоровья, но частью рабочая пора, частью лень как-то мешали все осуществлению моего желания. Раза два, однако, встречаясь на базаре с шуклинскими крестьянами, я справлялся у них, жив ли Лукьян? — и оба раза получал в ответ: «Ничего, жив!» Я стал успокаиваться, а вскоре меня успокоили еще больше «ерундинская барыня» и «скачихинская барышня». Обе они, зная мои дружеские отношения к Лукьяну, заехали как-то ко мне, весьма мило потребовали, чтобы я угостил их шоколадом, и вот за этим-то шоколадом сообщили мне, своему «celeberrimo collegae» [7] (прежде они величали меня carissimus coliega [8], но со времен сновидений стали надо мной подтрунивать и carissimus переделали на celeberrimus), что сейчас встретили Якова, который объявил им, что Лукьян не только жив и здоров, но даже совершенно поправился, что он бодр, весел и боли в руке не чувствует ни малейшей! Я спросил было своих любезных собеседниц: не вернулся ли Лукьян из города? — но они ответить мне на это не могли, на том основании, что им, как выразились они сами, «даже и в голову не пришло спросить об этом Якова». Я успокоился окончательно; а известно, что когда русский человек успокоится, да вдобавок окончательно, то сдвинуть его с места является уже делом крайне нелегким! В таком успокоительном положении я провел еще недели две… Наконец я взял да и собрался.
Мне заложили беговые дрожки, и я отправился в Шуклино с целью, конечно, навестить семью Лукьяна, так как повидаться с ним самим я еще не рассчитывал. День был прелестный, теплый, но не жаркий. Белые прозрачные облачка тонули в синеве неба, то разбегаясь барашками, то вытягиваясь пеленой, как легкое подвенечное покрывало. Успевшая выколоситься рожь колыхалась волнообразно, пестрилась седыми отливами колосьев; отливы эти бежали по полю один за другим, как бы догоняя друг друга, и словно таяли вдали… Греча была в полном цвету; белыми квадратами выделялась она в темной зелени яровых полей и насыщала воздух ароматом меда. Я ехал и наслаждался…
Часа через полтора я был уже в Шуклине. По случаю праздничного дня улицы пестрели народом. Старики сидели на завалинках, а молодежь водила хороводы, пела песни и веселилась на славу.
— А что Лукьян? — спросил я встретившегося мне знакомого крестьянина. — Жив, что ли?
— Жив, ничего…
— Поправляется?
— Поправляется, слышь.
Я обогнул церковь, миновал дома причетников, повернул в переулок, в котором жил Лукьян, а немного погодя подъезжал уже к его избе. Смотрю — и что же? Лукьян сидит на завалинке, правая рука его лежала на перевязи, а левая гладила какую-то собачонку, ласково положившую к нему на колени свою морду.
— А, приятель! — кричал Лукьян, увидав меня и махая здоровой рукой. — Друг любезный… Насилу-то вспомнил… Сколько лет, сколько зим…
И лицо Лукьяна озарилось самой приятнейшей улыбкой. Он оттолкнул собачонку, вскочил с завалинки и, поспешно подойдя ко мне, протянул левую руку.
— Здорово, здорово! — бормотал он. — Давно не видались! давно, давно…
— Ну, что рука? — спросил я, привязав к плетню лошадь.
— Рука, брат, тю-тю, — поминай как звали! — И, приподняв больную руку, прибавил: — Вот чего осталось! Ровно у быка булдыжка[9]. Теперь с левого плеча стрелять-то придется…