— Пир да веселье вашему сиятельству и всем председящим! — громко сказал, помолившись и кланяясь низким почтительным поклоном Булавин. Илья Гуляк молча поклонился вместе с ним.
— Здорово! Кто ты есть какой человек? — строго насупившись спросил Долгорукий.
— Кондратий Афанасьев сын Булавин, атаман Бахмутского городка…
— А, Булавин? Слыхал, брат, слыхал! — заговорил вдруг весело Долгорукий: — ведь это ты Шидловскому, полковнику, да Горчакову носы-то утирал?
— Это точно… Было дело…
— М-ма-ла-дец! похваляю!.. Слыхал, слыхал! И варницы соляные у казны отбил?.. А ты брат того… разбойник, а молодец! Право, молодец!..
— Не побрезгуй ваше сиятельство на угощение. Ежели милость твоя будет… — заговорил, перебивая, Булавин и вынул из кармана бутылку вина.
— Вот люблю за обычай!.. Славный ты парень! — воскликнул совсем весело и одобрительно князь: — а это что? и ты? знатно! — прибавил он, увидев, что и Гуляк молча достал из кармана бутылку и ставил ее на стол.
— Ефрем! наливай! — крикнул в восторге князь: — садись, ребята!
И опять пошла кругом гулять чарка. Дым табачный духота и жара постепенно усиливались и кружили головы опьяневшим уже старшинам и офицерам. Через полчаса князь, весь красный и вспотевший, смотря на все пьяными счастливыми глазами, просил Булавина петь ту песню, которую он пел на улице. Булавин все отказывался говоря:
— У нас ведь песни-то какие!.. Может вашей милости и не по ндраву…
— Валяй! чего там!.. — кричал во все горло князь.
Майор-немец, сидевший на конце стола возле князя, заснул, положив на стол свою лохматую голову. Князь сильно толкнул его кулаком в плечо, и он, покачнувшись и потеряв равновесие, медленно и грузно свалился на пол, но не проснулся. Панкрат, денщик князя, с трудом оттащил его за ноги в угол. Машлыкин забившись в задний угол, где он всегда обыкновенно садился, тоже дремал. Младшие офицеры и один старшина ушли на свои квартиры. Ефрем Петров запевал тонким, фальшивым голосом песню и бросал на первых же порах со словами: «нет! нагустил!».
— Либо уж сказать одну? — обратился Булавин к Гуляку.
— Как знаешь, — ответил Гуляк и кашлянул в руку готовясь петь.
— «Ой, да чем наша славная земелюшка распахана», — облокотившись на стол и глядя вниз, запел Булавин своим густым сильным басом и махнул рукой Гуляку. Тот подхватил, и те самые плавные и тоскливые звуки, которые слышались с улицы, полились теперь и заполнили собой всю избу. Задремавший Григорий Машлыкин вдруг встрепенулся, вышел из своего угла к столу и стал помахивать плавно руками, умильно и счастливо глядя на певцов. Долгорукий опустил голову и, задумавшись, слушал внимательно эту незнакомую ему горькую песню, и какое-то безотчетно-грустное настроение овладело им.
Песня говорила:
— А песня, брат, знатная! — сказал князь, когда Булавин и Гуляк кончили петь: — только ты извини меня, брат, Кондратий… как тебя там по батюшка-то?
— Афанасьев сын…
— Ну, Афанасьевич — извини, брат, а рожа у тебя самая разбойницкая.
Булавин рассмеялся с самым по-видимому добродушным и безобидным видом.
— Нехороший взгляд! — не улыбаясь и настойчиво добавил Долгорукий пристально глядя на него своими мутными пьяными глазами. Потом помолчав довольно долгое время он взял Булавина за плечо потрепал и сказал уже сонным голосом:
— А как у вас там… в Богучаре или где это ты живешь-то… насчет… гм… живого мяса?..
— Насчет, то-есть, бабьей части? — показывая белые сплошные зубы и блестя глазами, спросил Булавин: — это у нас слободно… Да тебе, ваше сиятельство, в такую далю зачем? Ты бы тут потрудил себя пройтиться по станице, да пустил бы взор кой-куда…
— Нету! Ефрем сказал — нету! — с безнадежной уверенностью сказал князь.
— Ан есть! Я давеча у шинкаря тутошнего, у грека, видал: жена ли, сестра ли — не знаю, только, ах, доброзрачна, собаки ее заешь!..