Выбрать главу

Вальс

Жена принесла выглаженную до блеска рубашку и положила ее на стул. На спинке стула уже висел черный пиджак, а потом, когда Василий Петрович оделся, жена стала повязывать ему галстук. Он всегда повязывал галстук криво, а у Ольги Михайловны были ловкие руки, и он, скосив глаза, смотрел на ее руки, как они повязывают галстук, он знал эти руки и любил их почти уже тридцать лет, он знал эти руки в минуты счастья, знал их и в часы горести. — Ты осторожней подтягивай галстук, а то изомнешь воротничок, — напомнила жена, как обычно. Он был высокий, своим длинным худым лицом и бородкой похожий на седеющего Дон-Кихота, жена была ниже его, она всегда была ловкой и умелой, и столько уже разделено с ней всего, что дает или отбирает жизнь… — Вернусь, наверно, поздно, ты меня не жди, — сказал он. — Наши молодые люди по такому поводу забывают о часах, им что — у них впереди только дни и дни, — он сдержал себя и не добавил "а у нас только вечера и вечера", — он хотел быть с молодостью, со всеми ее надеждами и безоглядным счастьем…

А потом за учителем пришли выпускники, это было в традициях школы. За всеми учителями приходили в день выпуска вчерашние ученики или ученицы, и со всех сторон собирались постепенно в школу те кто учил, и те, кого учили, — в этот день было равенство. В этот день в большом конференц-зале стоял покрытый зеленым сукном длинный стол, за столом сидели учителя, они походили в этот день на старых моряков у пристани: они провожали молодых в плавание, как старые капитаны провожают молодых моряков, предупреждая, что море требует от человека труда и выдержки, что оно может быть тихим и ласковым, но может быть и угрюмым и бурным… Это так походило на проводы в море, что Василий Петрович купил даже как-то старинную французскую гравюру, на которой старые рыбаки и их жены ожидали на берегу ушедших в море сыновей, а огромные волны разбивались о каменистые гряды, огромные валы Атлантики, наверно, где-нибудь возле скалистых берегов Финистерра. Так было и в этот вечер, как каждый год во время очередного выпуска, только сменялись ученики, а учителя оставались прежние, однако и они редели понемногу… Но он, Василий Петрович Холщевников, был по-прежнему на месте, и две лучшие его ученицы — Люда Надеждина и Бэллочка Кравец — пришли за ним, они принесли цветы, Ольга Михайловна растроганно поставила цветы в вазу, она умела так красиво и ловко распушить букеты, что в комнате сразу становилось празднично. — Только не слишком загуливайте Василия Петровича, — сказала она, — вы за ним все-таки присматривайте. Она потихоньку, чтобы он не заметил, сунула ему в карман металлический флакончик с валидолом, кто его знает — как оно разволнуется по случаю проводов, старое сердце… Она осталась одна в комнате с цветами, а ушел со своими ученицами, она видела в окно, как он идет с ними, высокий и худой, в такие дни державшийся особенно прямо. С утра шел дождь, но под вечер солнце все же выглянуло и сделало вечер теплым и желтым. Они шли втроем — учитель и его ученицы — в сторону школы, в ее распахнутых окнах видны были молодые девичьи плечи, впервые открытые по-бальному, белые воротнички на юношеских шеях, обычно в широком расстегнутом вороте рубашки, цветы, и трубы оркестра уже нетерпеливо покряхтывали в ожидании тушей и вальсов… — Вы счастливый человек, Василий Петрович, — сказала Бэллочка, готовившаяся стать филологом, — вы каждый год переживаете все это. А для нас это единственный вечер и больше уже никогда не повторится. Я даже не представляла себе, что будет так грустно расставаться со школой… но вы ведь не забудете нас. — Я-то не забуду, — усмехнулся он, — я-то не забуду. Он не добавил, чтобы этого лишь не забыла их молодость, у которой другие встречи и обольщения, и разочарования впереди, и все то, что дарит или отнимает жизнь… Но он ничего не добавил, от девушек немножко пахло духами, наверно, родители подарили каждой по флакончику или мать надушила их, теперь уже можно было надушиться, идешь в школу на прощальный бал… Бэллочка Кравец станет филологом, это давно решено, а у Люды Надеждиной склонность к истории, она хочет стать историком, это тоже давно решено. — Пообещайте, Василий Петрович, что вы приедете когда-нибудь в Харьков, — сказала Бэллочка. — Мама переехала к сестре в Харьков, ведь мы до войны жили в Харькове, и я подала заявление в Харьковский университет. У мамы сохранился снимок, который сделал во время войны мой покойный отец: памятник основателю Харьковского университета Каразину, а на памятнике надпись мелом: "Проверено. Мин не обнаружено". Может быть, она хотела добавить: "Вот я и кончила школу, а папы нет, папа погиб на войне". — Что ж, возможно, и приеду к вам в Харьков, — сказал Василий Петрович. — Приеду, когда вы уже станете филологом. А вообще, мои девочки, я на вас обеих надеюсь… вы были у меня лучшие, я только никогда не говорил вам этого, чтобы вы не зазнавались. Бэллочка была черненькая, с персиковым, золотисторозовым румянцем, маленькая и складная, с тонким, нежным сердцем, а Люда была северянкой, она была высокая, со светлыми, почти пепельными волосами, и ее красивое лицо всегда было полно какого-то мелодического раздумья. Оно всегда было мелодическим, ее раздумье, и Василий Петрович, присматриваясь в школьные годы к ней, все больше утверждался в правильности своего, сразу пришедшего ему в голову сравнения: есть лица, которые звучат, как есть и лица, которые глухи, и не по сдержанности характера человека глухи, а потому, что неспособны звучать. — Вы музыку любите? — спросил он вдруг Люду Надеждину. — Да, — ответила она. — Почему вы спрашиваете об этом? — Потому что сегодня будет музыка, и вы уж, конечно, захотите потанцевать. Наверно, все, кто встречался по дороге, сразу же решали, что это идет учитель со своими ученицами, длинный и худой, с седеющей бородкой, и Василий Петрович вспоминал, что только несколько лет назад кружился и он со своими ученицами в прощальном вальсе, немножко церемонно, как учили танцевать в свое время, но все же уверенно вел в вальсе юное существо, довольное тем, что танцует с любимым учителем… и всегда хотелось думать, что это не просто почтительность, а он действительно сумел заслужить любовь. А потом было то, что бывало каждый год, и каждый раз по-новому, торжественно по-новому и трогательно по-новому, и счастливо по-новому: длинный стол, покрытый зеленым сукном, ученические адреса учителям и пожатия рук — молодых, сильных рук юношей и слабых рук девушек, лица матерей, вспоминающих свою молодость, нежность, тревога и слезы в их глазах, а затем, наконец, и трубы оркестра… И вот уже плывут впереди обнаженные девичьи плечи, и вчерашние мальчики почтительно кружат своих одноклассниц, которых еще недавно дразнили или те дразнили их, ссорились и мирились, помогали один другому и — что греха таить — случалось и списывали друг у друга, особенно на уроках по недающейся алгебре. За окнами между тем стало уже совсем сиренево, и вот он, Василий Петрович, как и другие учителя и учительницы, идет со своими бывшими учениками в глубину московских сумерек, трепетно в такие вечера наполненных молодостью, но не шумной, а притихшей. Все же это не только прощание со школой, но и встреча с неразведанным. И несмотря на то, что он нашел в кармане подсунутый женой металлический флакончик, Василий Петрович пообещал Люде Надеждиной, что покружится с ней в вальсе на Красной площади, она попросила об этом, и он пообещал ей. Но здесь, на Красной площади, были уже не десятки, и не сотни, а тысячи вчерашних школьников, и трубам оркестра можно было развернуться во всю ширь. — Ну, что ж, покружимся, — сказал Василий Петрович Люде Надеждиной, — покружимся с вами, будущий историк. А какую чудесную историю нашей страны предстоит вам изучать, небывалую по трудности, но небывалую и по своему величию!