Да, уже наступила зима, и снег все гуще шел за окнами. Милица Васильевна разогрела обед, а чай пили вместе с Селиверстовой, и Милица Васильевна похваливала варенье из райских яблочек. Затапливать печь она не стала, было уже поздно, а когда осталась одна в своей комнате, то пришлось накинуть на зябнущие плечи пальто. Она отстегнула ремни портфеля и достала из него квитанцию о переводе в Моршанск двадцати пяти рублей, достала и фотографию, на которой сын со своей семьей пил из пиал чай под тутовым деревом. Потом она вырвала из тетради линованый листок. "Дорогая моя Нинусенька", написала она. "Сегодня перевела тебе двадцать пять рублей. Скоро переведу еще. Работы теперь много, и я довольна. Конечно, в жизни случается всякое, но неприятности все-таки в конце концов проходят, а главное остается. Расти Ксаночку и береги ее, как я растила и берегла тебя, и у тебя будет такая же хорошая дочка, какая есть и у меня. Может, твой Михаил Иванович одумается все-таки, я так полагаю, по натуре он неплохой человек, только его сбивают дружки. Наверно, в Моршанске скоро зима, у нас сегодня снег, так и сыплет, и я смотрю на него и радуюсь, что ботики тебе пригодятся. В общем, Нинусенька, надо искать в жизни хорошее, а от плохого не застрахуешься". Она писала, руки ее немного стыли, рама была еще не заклеена, и комнату выдувала прибредшая зима. Потом Милица Васильевна пошла проверить, не забыли ли закрыть на газовой плите краники, но у плиты стояла Селиверстова и снова согревала чайник. — Давайте еще по чашечке выпьем, — предложила она, — а то застыла совсем. В комнате Селиверстовой было тоже холодно, окно выходило на северную сторону, ветер со снегом был с севера.
— А в Ташкенте, наверно, еще совсем тепло, — сказала Селиверстова, когда они сели согреться чаем. — Сын давно не писал? — Ну, как же, — ответила Милица Васильевна с достоинством. — Он часто мне пишет. Пишет — в Ташкенте жара, фруктов в этом году много, и виноград прекрасный. Сереженька хорошо живет, и обо мне все время беспокоится. А дел у него по горло — в тридцать шесть лет уже старший инженер на фабрике… он с детства способный был, другие мальчики над задачами мучались, а он легко решал, учителя просто удивлялись. — Чего же он виноградцу не пришлет вам? — спросила Селиверстова. — А мне фруктов нельзя, у меня кислотность большая, врачи советуют воздерживаться. Он Ниночке в Моршанск фрукты посылает, а внучке фрукты нужны, растет себе, наверно, совсем длиннущая стала. Нет, я своими детьми довольна. Они допили чай, и Милица Васильевна вернулась к себе в комнату. Портфель на столе был раскрыт, она положила в его карманчик квитанцию перевода, положила туда же и выгоревший снимок тутового дерева с семьей сына под ним и потушила свет. Снег за окном шуршал, Милица Васильевна вспомнила, что после первого снега уже прошло шесть недель, значит, зима станет по-настоящему… а на тутовом дереве в саду сына, наверно, уже давно созрели плоды, но об этом не нужно думать.
Шум дождя
В Москве Михайлов остановился в опустевшей по-летнему квартире сестры. Сестра Анна уехала с детьми на Рижское взморье, ее муж, военный врач Дмитрий Васильевич Греков, был где-то в командировке, и прогретая, чуть пахнущая нафталином квартира была в распоряжении Михайлова почти на целый месяц. Впервые за много лет он решил провести отпуск в Москве, походить по музеям, побывать наконец в Третьяковской галерее, куда собирался не один год, но во время приездов всегда было множество дел и не хватало досуга. Не так-то уж далеко был Бугуруслан, где он работал инженером-нефтяником, но все же оказался далеко, о Москве приходилось лишь мечтать, и теперь Михайлов с удовольствием думал, что можно никуда не спешить, расписать заранее дни, побывать в Кускове и Коломенском, проехать по каналу до Волги… В трехкомнатной квартире сестры с окнами на Чистопрудный бульвар было тихо, на пруду плавали утки и лебеди, и по утрам занавески на окнах колыхались от прохладного, пахнущего влагой ветерка. В большом зеркале гардероба Михайлов, как бы впервые за много лет, увидел себя, свое несколько пожелтевшее, словно от постоянного общения с нефтью лицо, возле глаз — словно птица прошлась по сырому песку — уже прочно оставались следы ее лапок, с этим ничего не поделаешь, особенно после сорока пяти лет, да еще со всем тем, что пришлось пережить… Жена Виктория Павловна, тяготившаяся и Бугурусланом, и тем, что она вышла замуж, видимо, не по любви, — какая-то давняя любовь осталась у нее в Ленинграде, где жили ее родители, — все чаше стала уезжать к ним, возвращалась отчужденная, и Михайлов понимал, что если нечто ушло, то уже не вернешь этого. А три года назад жена прямо сказала ему, что хочет пожить в Ленинграде, в Бугуруслане она просто вянет, к тому же когда-то она училась живописи, теперь все забросила, и он должен понять ее. Он понял ее, она уехала, и, провожая ее на вокзале, Михайлов знал, что провожает навсегда. Так оно и случилось, он теперь один, в своих письмах, становившихся все более редкими, Виктория Павловна писала, что начала снова заниматься живописью, хочет поступить в Художественный институт имени Репина, Ленинград прекрасен весной, и она уезжает на этюды то в Пушкин, то в Гатчину, да и в самом Ленинграде для художника красот хватает… С сестрой Анной он был близок, жалел, что ее нет в Москве, в спальне стояли на туалетном столе фотографии ее детей, двух девочек — Лели и Ирочки, и он брал по временам фотографий и грустно, и любовно смотрел на маленьких своих племянниц. Однако воскресные вечера в опустевшем в летнюю пору городе были всегда долги и томительны, и после первых дней, когда он много и неутомимо бродил по городу, Михайлов все чаще посиживал на балконе с газетой в руке, слушал затихающие к вечеру звуки, и мягкие летние сумерки запутывались сначала в зацветающих липах, потом ложились на пруд с его лебедями, огней еще долго не зажигали, но он уже не читал газету, а просто сидел на балконе и думал о своем. Некогда тихий Бугуруслан все больше становился "Вторым Баку", многое в могучем этом росте прошло перед его, Михайлова, глазами, да он и сам немало потрудился. Месяц назад, по просьбе жены, он послал ей некоторые оставшиеся у него вещи, послал и ее большой автопортрет маслом, повесив на его место схему разведок и действующих скважин, и с усмешкой сказал самому себе: "Ну, вот ты теперь вдвоем с твоей нефтью… она- то от тебя уж никуда не уйдет". В один из воскресных вечеров, когда, вспоминая все это, он сидел на балконе, в комнате вдруг зазвонил телефон. Слабый голос, видимо, старой женщины спросил Дмитрия Васильевича Грекова. — Дмитрия Васильевича сейчас нет в Москве, — сказал Михайлов. — Может быть, что-нибудь записать для передачи? — Да нет, ничего срочного, — ответила женщина. — Это говорит вдова врача Холмогорова. Дмитрий Васильевич интересовался когда-то библиотекой моего покойного мужа. Тогда это было мне тяжело, а сейчас кое с чем я могла бы расстаться. Книги Михайлов любил, знакомый продавец в бугурусланском книжном магазине всегда приберегал для него новинки, но старые книги встречались редко, и Михайлов с трудом выискивал их. — Видите ли, Дмитрий Васильевич не скоро вернется, — сказал он женщине, — а говорит с вами брат его жены. Книгами, я тоже интересуюсь, так что охотно взглянул бы, если не возражаете. — Что ж, — согласилась женщина, — пожалуйста.