— Мы немножко, — сказала Люда, — вам много нельзя, я знаю, но мы немножечко. Они стояли рядом и ждали, когда начнет оркестр. За стеной Кремля, в бледном желтовато-зеленом летнем небе висела дужка ущербной луны в последней ее четверти, Василий Петрович глядел на эту дужку, и вдруг тоска и ужас сжали его сердце, длинные холодные пальцы сжали его сердце. Там и тут, на фоне летнего неба, поднимались кверху округлые немые тела аэростатов, в городе не было ни единого огня, стекла окон мертво отражали небо, и было страшно, что светлая ночь выдает притаившийся город. Одинокие автомашины ползли на ощупь с незажженными фарами, лучи прожекторов поднялись вдруг, скрестились в небе, стали шарить по нему, металлический голос произнес из громкоговорителя: "Граждане! Воздушная тревога!", и где-то, как эхо, повторили другие громкоговорители, площадь была пуста, под светом луны голубовато блестела брусчатка мостовой, и возле мавзолея не темнели фигуры часовых, мавзолей был пуст, Ленина в нем не было… Семнадцать мальчиков, его, Василия Петровича, учеников, кончили школу в тот год, он пришел с ними на Красную площадь, и площадь шелестела по временам от шороха ног танцующих. Покружился в вальсе не с одной ученицей и он, Василий Петрович, у него тогда было еще здоровое сердце… А потом ходили по набережной Москвы-реки, ходили до самого рассвета, и уже всходило солнце, когда Василий Петрович вернулся домой, в его волосах и бороде были конфетти, и жена только покачала головой, когда он вернулся, — она покачала головой не потому, что осуждала его, а просто опасалась, что он не соразмерил сил и переутомился. Но у него было еще здоровое сердце тогда, он сказал лишь: "Не стоит ложиться спать. Будем пить чай. Завари только покрепче", и они сидели и пили чай, и по временам с его бородки падали в чашку кружочки синих или розовых конфетти. А три недели спустя его мальчики, его любимые Миша Стрельников, мечтавший стать конструктором, и Вася Жезлов, читавший наизусть Пушкина и Лермонтова, и Блока, и Юра Покотилов, который хотел стать славистом, и почти все другие мальчики — те, кто был здоров, — они уже воевали, и мрачные округлые тела аэростатов зловеще поднимались в летнем небе над Москвой… Только двое из того выпуска уцелели, он встречает их иногда, они считают себя уже ветеранами войны — этот некогда веселый, в веснушках, Котик Рябченко и Яша Цыгальницкий, у которого в Виннице убили всех родичей, а двух сестер с детьми угнали в Освенцим, и даже нельзя было узнать, когда они погибли… Стрелки часов на Спасской башне вращались в обратную сторону, они отсчитывали минувшие годы, и Василий Петрович видел, как они вращаются, то с бешеной скоростью, то медленно, и так же, то с силой, то замирая, билось его сердце… — Начинаем? — спросила Люда, и ее лилейная рука легла на его плечо. — Что с вами, Василий Петрович? Вам нехорошо? — Нет, — сказал он, — отчего же… Он только отвернулся на миг, чтобы Люда не заметила, как он кинул в рот таблетку, и вот оркестр заиграл густой, поборовший время вальс "На сопках Маньчжурии". — Все чудесно, Людочка, — сказал Василий Петрович кружась с ней, — пусть этот вечер останется навсегда в вашей памяти, только не называйте его прощальным, это все-таки встреча, а не прощание. — Он танцевал несколько старомодно, как его учили, и Люда Надеждина следовала за ним. — А то, что случилось тогда, никогда не повторится… ах, какие это были мальчики, какие замечательные люди получились бы из них — и из Юры Покотилова, и из Васи Жезлова, он сам писал стихи, это погиб поэт. Он говорил, но так тихо, что Люда не слышала его, она только танцевала с ним, будущий историк, и он покружился также и с Беллочкой Кравец, будущим филологом, и сказал ей: — Они, как и вы сегодня, входили тогда в жизнь, юноши и девушки, они тоже хотели стать историками и филологами, и инженерами, и писателями, может быть… Но, боже мой, что они увидели и узнали? Пустыню войны, ее кровь, ее немилосердие, ее низость, и они падали один за другим и уже не поднимались. Они были так же молоды, как и вы, так же верили в жизнь, как и вы, так же хотели счастья, как и вы. Им это не досталось, но они сделали все для того, чтобы это досталось вам, так берегите же это, не отдавайте это… а я буду с вами, ваш старый учитель, я буду с вами. Он говорил так, кружа ее, и она понимала все, что он сказал, хотя ничего не услышала. А после этого ходили по набережной, отдыхали на ее гранитном парапете, лодочка месяца плыла по воде и плясала по временам, когда проходил в огнях речной трамвайчик. Василий Петрович сидел на парапете, обняв худые колени своих длинных ног, смотрел на золотую лодочку в темной глубине воды и думал о том, что человек по своему назначению призван не расставаться, а только встречать, всегда встречать, каждый раз по-новому встречать… а той леденящей разлуке никогда не повториться! Он не сказал на этот раз жене, вернувшись на рассвете домой: "Не стоит ложиться спать. Будем пить чай. Завари только покрепче", — он не сказал этого, но жена тоже не спросила, не переутомился ли он, и не упрекнула за то, что он вернулся так поздно: она научилась все понимать за годы их совместной жизни, за минуты их радостей и за долгие часы горестей и утрат…