Выбрать главу
нок. — Ну, как спала? — спросил Тимошин, когда сестра поднялась к нему, в его тихую рабочую комнату с книгами по искусству и справочниками. — Чудесно… просто провалилась куда-то. — Сейчас посмотрим наш восемнадцатый век, а потом покажу тебе кое-что из нового. Они спустились вниз, посетителей в этот утренний час было еще немного, Тимошин водил сестру по залам, и когда Саша останавливалась возле той или другой картины, слегка прищуривалась и говорила: — Витенька, ведь это просто чудо… и по краскам, и по настроению просто чудо, — или что-либо в этом роде, он еще упорнее думал о том, что Саша должна вернуться на выбранную когда-то дорогу… — А теперь пойдем в запасную залу, покажу тебе один портрет. Зала служила подсобным помещением, картины стояли рядами у стены, но портрет женщины у ткацкого станка Тимошин еще утром поставил на мольберт, против света из углового окна. — Ну как? — спросил он, когда Саша молча постояла у портрета. — Чей это портрет? — Неизвестной. Просто русская красавица. — Это не только красавица… нужно было быть влюбленным в эту женщину, чтобы написать такой портрет. Его поразило, что Саша подумала о том же, о чем подумал и он в свое время. — А может быть, и эта женщина была влюблена в художника: посмотри на ее правую руку, как она трепетно протянута в его сторону. Странно, но почему-то я подумал именно о тебе, когда нашел этот портрет. Может быть, потому, что знаю твою душу… знаю, что ты можешь сделать человека счастливым. Тебе сейчас двадцать четыре года, время еще в твоих руках. Поступай учиться искусству. Она удивленно посмотрела на него. — Но ведь для этого я должна переехать в Москву. — Да, конечно, — сказал он спокойно. — Видишь ли, Саша, для сцены нужно уметь произносить слова, а твоя сила в том, что ты умеешь глубоко молчать. Но ты еще встретишь человека, который услышит тебя, даже когда ты молчишь. Она сидела, опустив глаза. — Как все ужасно смешалось для меня, — сказала она наконец. — В Москве я это особенно почувствовала. Но что же делать, если все так сложилось? — Нужно суметь, Саша, — сказал он, — нужно суметь… нужно суметь выправить то, что со временем может стать совсем непоправимым. На сколько дней ты приехала? — На четыре дня… в понедельник я должна уже быть дома, — ответила она поспешно. — Ну, что ж, на четыре дня — так на четыре дня, — сказал он с неожиданной беспечностью. — Можно и за четыре дня целую жизнь провернуть. Но четырех дней оказалось не только мало, а они словно истаяли, как истаяли вдруг за одну ночь остатки зимы, и апрель мягко и властно вступил в Москву. Как и тогда, в день приезда, Саша лежала в постели в комнате Евдокии Васильевны и, закинув руки за голову, вспоминала, где она успела побывать, — Третьяковскую галерею, в которой любимый ею Александр Иванов едва промелькнул при торопливом осмотре, и просторные классические залы музея Пушкина, и прежде всего саму Москву, весеннюю, шумную, в стеклянной, сияющей на солнце капели… Она твердо обещала брату, что, вернувшись домой, скажет Юрию Николаевичу о невозможности для нее такого бесцельного дальнейшего существования, и он должен отпустить ее учиться, если действительно любит и понимает ее; но вместе с тем, она знала, что он не согласится на это, и тогда ей придется самой решать свою судьбу. Она лежала в постели и смотрела перед собой, а Евдокия Васильевна неспешно двигалась по комнате и говорила совсем о посторонних вещах, но она говорила именно о том, о чем думала сейчас Саша. — Жизнь прожить — не поле перейти… это только ради складного словца так сказано. Другой раз, и поле перейти с оглядкой надо, по виду оно хоть и поле, а на деле болото, как раз засосет, у нас в Мещере таких мест сколько угодно. Возможно, что Евдокия Васильевна ничего и не знала о ее, Саши, незадавшейся жизни и лишь по материнскому чувству догадывалась об этом. — А в Москву переедете, можете первое время у меня пожить, мы-то с вами уж сладимся, — сказала Евдокия Васильевна, давая все же понять, что знает многое. В восьмом часу вечера Тимошин поехал с Сашей на вокзал. Апрель был и здесь, на железнодорожных путях, может быть, уже далеко ушел по ним, добрался и до Волги… — Так как же, Саша? — спросил Тимошин испытующе, когда внес ее чемодан в купе и они снова вышли на перрон. — Подготовиться к приемным экзаменам тебе будет нетрудно, программы я достал. — Знаешь, у меня почему-то все время перед глазами портрет той неизвестной, — сказала она, словно совсем о другом, но он понял ход ее мыслей и нежно взял в свою руку ее маленькую руку. — Найдешь и ты это, Саша, — сказал он убежденно, — оно будет прекрасно и сильно, найдешь это и ты. Она поглядела ему в глаза, порывисто поцеловала, и вот уже плывет она мимо, Саша, за окошком вагона, плывет в те апрельские дали, где, взломав ледяные поля, может быть, могуче уже несет свои воды Волга… Тимошин постоял еще на перроне, глядя поезду вслед. Он думал о том, что искусству дана иногда величайшая сила при решении человеком своих задач, и кто определит закономерность этих незаметных побед человеческого гения? Он твердо верил теперь, что ледоход на Волге, и шум и тревога весны, и сияние глаз женщины, влюбленной в художника, выполнят то, что им положено, и выведут Сашу на нужный ей путь. Он стоял на перроне и смотрел в голубовато-молочную, уже совсем по-весеннему размытую даль, где рельсы скрещивались, текли, выпрямлялись, ослепительно сияя на поворотах.