– Но мы же волнуемся за тебя, – сказала моя мать, – хотим о тебе заботиться.
– А вот я не хочу. Не хочу, чтобы обо мне заботились, ни ты, ни кто-то еще. Я хочу, чтобы вы ушли.
– А если тебе что-то понадобится? Вдруг мы могли бы помочь тебе – а нас не будет рядом?
– Мне ничего не нужно. Мне нужно побыть одному. Я хочу побыть один.
Хочу тишины отведать, подумал я тогда; как в стихотворении Леона де Грейффа, еще одного поэта, которого я любил слушать в Доме Сильвы. Поэзия настигает нас в самые неожиданные моменты. Хочу тишины отведать, беседы мне не потребны. Меня оставьте. Да, так я и сказал своим родителям. Меня оставьте.
Пришел врач объяснить мне, как пользоваться устройством у меня в руке: он сказал, если станет невыносимо, нажать один раз на кнопку, и плевок морфина внутривенно немедленно облегчит боль. Но были и ограничения. В первый день я истратил дневной запас морфина за пару часов (жал на кнопку, как ребенок в компьютерной игре), и последовавшие за этим часы запомнились мне как самый настоящий ад. Я рассказываю об этом, потому что так, галлюцинируя то от боли, то от морфина, я постепенно пошел на поправку. Я то и дело засыпал, без какого-либо распорядка дня – так в книжках описывают дни заключенных – а открыв глаза, обнаруживал вокруг незнакомый пейзаж с любопытной особенностью: он никогда не становился знакомым, я всегда видел его будто бы впервые. В какой-то момент, не помню, когда именно, на фоне этого пейзажа возникла Аура. Когда я открывал глаза, она сидела на коричневом диване и глядела на меня с искренним сочувствием. Это было новое ощущение (или, скорее, новым было осознание, что на меня смотрит и за мной ухаживает женщина, которая носит мою дочь), но в тот момент я об этом не думал.
Вечера. Я помню те вечера. Я начал бояться темноты за несколько дней до выписки и перестал лишь год спустя. В половине седьмого, когда на Боготу мгновенно спускалась ночь, мое сердце начинало яростно колотиться, и поначалу требовалась сила убеждения нескольких врачей, чтобы заставить меня поверить, что я не умираю от инфаркта. Долгая боготинская ночь – она всегда длится больше одиннадцати часов, без оглядки на время года и уж тем более на душевное состояние тех, кто от нее страдает, – была для меня почти невыносима даже в больнице, где ночная жизнь знаменовалась негасимым белым светом в коридорах и неоновым полусумраком в белизне палат. А в моей комнате, в моей квартире стояла абсолютная темнота: уличные огни не достигали десятого этажа, и ужас, который накатывал на меня от пробуждения в полной тьме, будто я ослеп, вынуждал меня спать со светом, как в детстве. Аура переносила ночную иллюминацию лучше, чем можно было ожидать; иногда она прибегала к помощи масок, которые раздают в самолете для создания индивидуальной темноты, а иногда капитулировала, включала телевизор и, чтобы отвлечься, смотрела рекламу приспособлений, которые режут все виды фруктов, или крема, который избавляет тело от всех видов жира. Тело самой Ауры, разумеется, менялось: внутри нее росла девочка по имени Летисия, но я был не в состоянии уделять ей внимание, какого она заслуживала. Несколько раз я просыпался от одного и того же кошмара: я снова живу в родительском доме, но уже вместе с Аурой, и вдруг взрывается газовая плита, вся моя семья погибает, а я смотрю на это и не могу ничего поделать. Просыпаясь, я тут же кидался звонить родителям, невзирая на время, чтобы только убедиться: на самом деле ничего не случилось, сон остался всего лишь сном. Аура пыталась меня успокаивать. Она смотрела на меня; я чувствовал ее взгляд. «Все нормально», – говорил я и засыпал лишь под утро, чтобы проспать несколько часов, свернувшись, как напуганный фейерверками пес, и спрашивая себя, почему во сне не было Летисии, что она такого сделала, за что была изгнана из моего сна.
Последовавшие за выпиской месяцы остались в моей памяти как время крупных страхов и мелких неудобств. На улице меня охватывала непоколебимая уверенность в том, что на меня смотрят; из-за внутренних повреждений мне пришлось несколько месяцев ходить на костылях. В левой ноге временами вспыхивала доселе незнакомая боль, похожая на ту, что испытывают при аппендиците. Врачи объясняли, как быстро восстанавливаются нервы, рассказывали, сколько времени отделяет меня от возвращения к самостоятельности, а я слушал их, не понимая, вернее, не понимая, что речь идет обо мне. В другом месте, довольно далеко, моя жена слушала объяснения других врачей, касавшиеся совершенно других тем, ей давали фолиевую кислоту и делали уколы кортизона, чтобы легкие ребенка нормально развивались (в семье Ауры случались преждевременные роды). Ее живот рос, а я не замечал. Аура брала мою ладонь и клала ее возле выпуклого пупка. «Вот, вот она. Чувствуешь?» – «Но что я должен почувствовать?» – «Не знаю, она как бабочка. Как будто крылья бабочки касаются твоей кожи. Не знаю, понимаешь ли ты». Я говорил – да, прекрасно понимаю, но это была неправда.