Животы колхозников, рабочих и размазанной между ними интеллигенции пучило еще и от гордости: ядерная бомбочка была полностью готова к употреблению, а запас народной смекалки не давал сбоев. В этот день инженер Загибайло мечтал на партийном собрании: “Следует дать по конечностям гидре империализма во всех ее проявлениях: акуле дяде Сэму, британскому льву и примкнувшему к ним стервятнику, который прикидывается галльским петушком. Кроме того, следует по всей неуемной стране организовать типовые заводы по пересечке напильников и восстановления их до трудоспособного состояния. А то жалко, что миллионы отработанных напильников лежат без дела. А еще следует послать голодным американским неграм корабль с отборным картофелем и тыквенными семечками”. В этот день вернувшийся из творческой командировки журналист Немцов рассказывал сказки на другом профсоюзном собрании: “Центральная площадь Кенигсберга… тьфу ты… Калининграда названа именем Трех маршалов. От нее отходят проспекты: Победы, Сталинградский, Советский. Я много бродил по этим проспектам. Там, где раньше воняло фашистской Бабой-Ягой, теперь стойко благоухает русским духом”.
Нужны ли еще доказательства того, что этот день, в сущности, мало чем отличался от других? Впрочем, одно отличие все-таки было: 7 февраля аудитории заполнились бодрыми голосами — студенческие каникулы, к сожалению, закончились.
Но и это еще не все. В биографии Шуня наблюдались отягчающие моменты и личного плана. Например, мать Шуня зачала его в безбрачии от дворника Степана — после той ужасной войны дефицит поразил все, включая дееспособных мужчин. От контузии Степан слышал неважно, зато отличался статью и был политически грамотен — мел треснувший асфальт и крепкий булыжник чище чистого, а в ласках никому не отказывал по высшим стратегическим соображениям: полагал, что интересы победившей страны требуют решительного улучшения демографической ситуации. Одна мировая война только кончилась, а в воздухе уже подванивало другой. “Вот захерачат нам Хиросиму — что нам останется? Хер без ятя! Хоть бы в чистоте помереть”, — подумывал он с метлою в руках.
Будучи молчалив, Степан выражался по преимуществу кратко, исчерпывающе, емко. Вопросы его требовали от ответчика такой же определенности.
— Ну что, пришла? — только и сказал он Вальке, уставившись на ее грудки, стесненные синим крепдешином в белый горошек. Валька залилась краской. — В первый раз, что ли? — Валька побледнела. — Тогда придется потерпеть.
Валька закусила губу. Степан указал ей метлой на топчан.
Валька, конечно, потерпела, но все равно померла родами. Еще не нареченный плод выдался чересчур велик для узкого Валькиного таза; для будущего младенца сделали запасной выход в виде кесарева сечения, кровь остановить никак не могли, вот и умерла. Приложив ее младенца к груди, соседка по палате Тоня Царева ощутила истинно мужской прикус. Под боком пищала ее Шурочка, а ей хотелось мальчика. Языковая ситуация в стране сказывалась и на Тоне: она была тоже неравнодушна к ономастике. “Нареку-ка я тебя Владимиром. Имя перспективное, несиротское, начальственное и, что немаловажно, с ясной для русского человека этимологией. И к фамилии нашей тоже очень подходит”. Вопрос с метрикой и пропиской был решен положительно, комар носа не подточит. Тоня училась на педагога родной речи, дипломную работу писала по русским народным пословицам.
Что до Вовочки Царева, то он проживал бело-молочный период своей жизни, ничего такого не ведая. Ни ужасов геополитики, ни испытаний ядерно-водородных бомб прямо в открытом всем ветрам воздухе, ни своей родовой тайны. Сорняком рос, по переулкам арбатским газеткой катился. Шурочка оказалась ему сестренкой, он ей — братиком. Близнецы! Но отца у них в документах все равно нарисовано не было — Тоня согрешила с командировочным из Хабаровска: семь суток сюда, ночь в столице, семь суток обратно. Это никого не задевало — все так жили, отчества превращались в формальность.