Выбрать главу

Избавиться от младенца уговаривали, ехать в Чебоксары выступать в театре. Эдик обещал все устроить, если она будет «добрая». Сухви ничего не понимала. Была тут и Анись. Она Сухви ничего не отвечала — ни да, ни нет. Хоть ее и толкали под бока. Чегесь и Люля говорили: не бойся, говори всю правду. Но Анись ничего не сказала, отворачивалась. А когда Люля прикрикнула на нее: «Говори, дура!» — она заплакала навзрыд и убежала.

Ясно, что правда. Чего уж там скрывать.

Хозяева подбадривали Сухви, подносили ей вино, и она пила. И пела тоже. Так пела, что на улице, под окном, собирались люди слушать.

Любила ли она все это время Ванюша? Себе не признавалась, а страшно любила. Вот тогда-то и любила.

Помнит ясно только — один раз пили в той же комнате и та же скатерть была. Сидел с ними какой-то толстый и потный человек.

Люля сказала, что это директор клуба и можно с ним большие дела делать. Только надо ему понравиться. Сухви старалась, пела. Гость жирно улыбался толстыми губами, потом подсел к ней. Люля вышла зачем-то и окликнула из-за двери не в меру расходившуюся Чегесь. А толстый обнял Сухви и присосался мокрыми жирными губами к ее шее.

Тут будто она очнулась. Вырвалась, ударила растерянного толстяка кулаком по лицу и, вся дрожа от гадливости, сорвала гнусную скатерть со стола. Тарелки и бутылки с грохотом посыпались на пол. Она скомкала эту скатерть и хлестала, хлестала ею толстяка так, что летела пыль — из скатерти ли, из него ли — не поймешь. Он и не кричал, а только выставлял для защиты толстые короткие руки и как-то клохтал испуганно. Потом расчихался.

Вокруг нее егозили Люля и Чегесь. Она оттолкнула их, выбежала на улицу. На бегу все терла шею, там, где осквернил ее грязный рот толстяка.

Эту ночь она провела на вокзале. Все вспоминала последнюю встречу с Ванюшем у сельсовета, когда она приехала за документами, чтобы никогда больше не возвращаться.

И тут он ее не удержал.

Любил бы — так небось бы не постеснялся, при всех увел домой силой.

Нет. Нет. Нет, не одна она у него.

Ну и пусть, — думала Сухви. А сердце щемило.

Потом она ненадолго образумилась. Взяла себя в руки. Аттестат за вечернюю школу у нее был отличный. Приняли ее в педагогическое училище, хотя занятия давно шли. Нужно было заниматься, а у нее и сил не было. Питалась кое-как, а главное — сердце было не на месте.

И тут от Ванюша стали приходить посылки и письма. Все звал домой, а сам не приезжал. Отчего же?

Может, и приезжал, да встречался не с ней… К Анись, может, ездит?

Но Анись больше в их компании не появлялась, а там, слышно, вышла замуж. И кто ее взял? Нашелся же человек. А вот ее Ванюш… Обиделся, может, очень? Ведь и вправду убежала. Да нет, если любил бы, какая обида… И с досады отправляла она ему злые письма. А все, что было в посылках, пожирала Чегесь, словно прорва была эта баба. И пристала к Сухви как клещ.

Люля со своим Эдиком, разжившись где-то деньгами, уехали кутить в Чебоксары.

Тяжело было ей…

Однажды ее вызвали с занятий. Она вышла ни жива ни мертва: неужто Ванюш приехал? Недаром думала о нем всю ночь. А приехал к ней сухарь этот, Салмин. Длинный, бледный. Что говорить, не знает, стесняется. Добрый, конечно, да что от его доброты? Кабы это Ванюш оказался… Сейчас, растерянная, она бы так и кинулась к нему, приникла… Чужого человека послал. Догадался! Стыда нет…

Она держалась надменно, небрежно, а щеки у нее горели, а на душе было тяжко. Салмин предлагал ей помочь поступить в консерваторию в Казани, но она от помощи отказалась, а говорить о семейном и не стала. Чужой человек — не судья. Не следовало бы и поручения брать. Не всякое дело коллективом решается. Что-то вроде этого ему сказала, так что он смутился, покраснел, даже шею краской залило. Воротник гимнастерки поправил и посмотрел на нее не зло, с жалостью посмотрел.

«Зря ты, девушка, так. Гордиться-то пока нечем. Друзей отталкивать нельзя», — сказал он тихо.

«Нет у меня друзей — все предатели», — зло ответила Сухви и, не глянув на него, ушла, забилась в раздевалке за дверью и плакала, пока голова не заболела.

Выйти на люди с распухшим лицом и красными глазами не решалась и ждала до вечера, пока все разойдутся. Возвращалась она в сумерках, голодная, усталая. Когда поднималась на деревянное крыльцо дома, где снимала койку, в ней, в самой глуби, толкнулся ребенок. Ее залила волна неожиданной радости и страха, а потом — досады. «Этот еще к чему? Только его и не хватало! Надо кончать». Но тут все в ней поднялось на защиту того, кто еще не мог себя защитить. А что делать? Куда его? Гордиться-то ей и вправду нечем. Верно сказал Салмин. Не зажгла синица моря. Домой вернуться? К чему? Чтобы все пальцами тыкали, всю жизнь упрекали? Да и кто она теперь? Нечистая она. Пила, грязью мужа поливала, и чужой ее толстыми губами обмусолил. Теперь не отмоешься. Ванюш-то простит, да она ему не простит, что он и это забыл. Да нет, не забыть ему. И она не забудет. И все-таки… Все-таки она решила съездить домой.