Сторож, качаясь как одинокая осина на ветру, прошел мимо воза с картошкой, вытянув указательный палец, грозя кому-то.
— У этого негодяя, — сказала вслед ему Плаги-ака, — в утробе водочный червь шевелится. Опять нюхать поплелся. — Плаги-ака покачала головой, протянула лошади пучок сена. — Ешь, бессловесная, ешь. Хомут не сходил с шеи, а есть-то нечего было, бедняга.
На подводе с картошкой подъехал Кэргури.
— Плаги, сваха, али не принимают от стариков? — спросил он.
— Кладовщика нет, — ответила старуха. — Я вон Ягура искать послала, а он торопится, говорит, в поле семена везти.
Старуха приставила ладонь ко лбу, смотрела в сторону деревни.
— Вон идут они, должно быть.
— Коли так, то хорошо. — Старик, тихо покашливая, провел рукой по белой-белой бороде. — Внучка Хвекла пошла сажать в поле, а я зазвал школьников, воз живо насыпали.
Кэргури пощупал клубни.
— Да, в лето вступаем, уж и картофель начинает прорастать. Всему свое время, — в раздумье сказал он и, что-то вспомнив, нахмурился. — Мешкова встретил. Выпимши. Говорит, Шихранова провожаем. Как увидел, что я везу целый воз картошки, говорит: «Как это вы при Шихранове и на собрания не приходили, а теперь, видать, испугались?»
— Ну, а ты что? — спросила Плаги-ака.
— А я, — Кэргури погладил бороду, — а я говорю, для своих людей, для себя и постараться можно.
ПУСТЬ СОСЕД ТВОЙ БУДЕТ ЛУЧШЕ ТЕБЯ САМОГО
Изо дня в день становилось теплее, лишь по ночам еще было прохладно. Выйдешь в поле — не хочется возвращаться. Поднимаются озимые, и овес и пшеница уже зазеленели.
Это произошло в те дни, когда все жители деревни собрались на посадку картофеля. Салмин с Еруслановым вернулись с поля, остановились у конюшен. Оба изрядно устали, к тому же день был жаркий. Их загорелые лица блестели от пота. Салмин сбил армейскую фуражку набок, шрам на лбу был как бесцветная полоска. У Ванюша лицо совсем заострилось, шея тонкая, заметно выступили скулы. Кирзовые сапоги ссохлись, потрескались, носки загнулись кверху. Что говорить — щеголь хоть куда.
— Твоя жена школу окончила, куда дальше думает идти? — спросил Салмин.
Ванюш не ответил. Слово «жена» и обрадовало его и опечалило. Раз жена, то должна дома жить, они должны быть вместе. Ерусланов посмотрел на спокойно, крепко шагавшего рядом Салмина, сказал неопределенно:
— Видно, хочет в консерваторию поступить.
— Значит, артисткой станет? Я тоже так думал. Голос у нее редкостный, на сцену выйдет, всякий будет смотреть на нее с радостью. Только почему ты о своей супруге так говоришь… неопределенно?
— Ефрем Васильевич, трудно мне объяснить. Да от вас нечего скрывать: она у матери пока живет.
Ерусланов потупился.
Салмин, стороной слышавший, что у Сухви и Ванюша нет согласия, хотел узнать толком.
— Односельчане тебя не обвиняют, это я знаю. Однако здесь, наверное, есть и твоя вина…
— Наверное, — согласился Ванюш. — А в чем — я и сам не знаю. Кабы у меня опыт какой-нибудь был.
Салмин засмеялся:
— Разве тут опыт поможет? Никаких законов об этом не написано… Ну что ж, если хочет учиться, надо ей помочь. Я поговорю с директором консерватории Жигановым, он как раз должен приехать в наш район. Он наш депутат.
— А я и не знал.
— Ты в армии был, когда мы выбирали.
Ванюш заглянул Салмину в лицо.
— Скрывать не буду. Мне не хочется ее в город отпускать. Поговорили бы вы с ней, Ефрем Васильевич, она вам поверит, наверное… — Ванюш побледнел, замолчал.
Салмин обнял Ванюша за плечи, как отец.
— Скамья жизни широка, так ведь говорится. Вы пока сели на краешек. Если не осмотреться, на середину не передвинуться, с края можно и упасть и расшибиться.
— Я, видать, упал уже и расшибся, — усмехнулся Ванюш.
— Совсем ушла?
— Ушла, ушла уже. — Ванюш безнадежно махнул рукой.
Салмину и самому стало тяжело.