На линейку Санька шла уверенным шагом, важно помахивая белым бантом на голове и отцовским портфелем в руке. Эта школа была не просто школой, а домом, который она обустраивала своими руками. И пусть то, что она делала сама, занимало лишь двадцать пятую часть всей работы, было чем гордиться. Ее ноги обходили это здание вдоль и поперек, ребята, собранные на стройку, были ее заслугой, и указания, которые она раздавала, были поручены именно ей, а не кому-нибудь, и не кем-нибудь, а самим директором школы. Среди детей она, конечно, считалась там самой главной и самой активной, потому дядя Павлик и придумал смешное прозвище – Шустрик.
Так и в классе повелось. Было в этом довольно популярном слове что-то ее, конкретно Санькино – не просто бойкость и веселость, а быстрота и сообразительность, и добродушие характера, и сила воли, и жизнелюбие, и даже напор какой-то. Напором она обладала замечательным: если что-то решила, будь здоров – Санька все получит.
Арифметика ей удавалась – задачки как орешки щелкала. А вот с чистописанием была беда. Мария Петровна, учительница, выше тройки оценку не ставила, а однажды, увидев сразу две кляксы в строчке, вывела жирную двойку.
С тех пор Санька каждый вечер просиживала над письмом. Не была ей присуща аккуратность, а то, что природой не дано, надо наверстать. Эти слова отец раз двести говорил, и стыдно было в школе, «ее руками построенной», такие отметки получать. Вот и корпела над тетрадкой.
И еще деньги копила. На торт, чтобы при первой же четверке купить, и родителям за ужином вручить – мол, глядите, какая у вас дочь растет.
А получила сразу пятерку, и, не помня себя от радости, первым делом рассказала об этом маме, и вечером они ели целых три торта – оказалось, что каждый в семье ждал Санькиного успеха.
И было это в октябре сорокового, когда двор утопал в сумерках, на улице уже зажглись фонари, и запоздалые прохожие спешили в свои квартиры. А дома было тепло и уютно, и Санька в шутку гремела ложкой по столу, чтобы поскорее подавали ужин, и мама, такая красивая в своем лучшем платье и раскрасневшаяся от жара примуса, ставила на стол курицу и маслины, а потом они ели три торта сразу и хохотали, рассматривая старые фотокарточки… А после сонную, хлопавшую глазами Саньку отец осторожно нес в постель, и от него приятно веяло привычным одеколоном и свежевыстиранной рубашкой. Совсем не так, как спустя несколько месяцев – грубой военщиной и сырой, прелой гимнастеркой.
У Саньки, как у любого ребенка, была хорошая память на запахи. Тогда, в сороковом, пусть даже хмурой осенью пахло не просто отцовским одеколоном, а целым миром и свободой. И пусть боялась она темных ночей и мрачно-тихого двора – уже через год многое бы она отдала за эти ночи. Никогда еще так рьяно к темноте не привязывался животный, тянущий душу страх смерти…
Но Санька жила. Жила, повидав смерть отца, когда пришлось укладывать в госпиталь худую как жердь, почти бездыханную, мать. Сломила ее похоронка, и без того совсем больную и упавшую духом. Сила духа, оказывается, в трудную минуту проявляется – это Санька узнала, когда ее всегда веселая и здоровая мать переживала третий месяц блокады. Ночами она слышала, как мать шептала имя отца, а утром, не выспавшаяся, с застывшими кругами под глазами уходила на службу. Эти темные круги, как и запахи – войны и довоенный – Санька в свою память навсегда записала. То были круги не просто голода, усталости и недосыпа, а «круги смерти» как нарекла их Санька. Но тут же быстро отмела это название. Нельзя было унынию поддаваться – жить надо было. И со злостью глядя на гудящие в притихшем небе самолеты, Санька бормотала, что, когда смерть на порог заходит, жить сильнее хочется. Жизнь идет в руки тех, кто ее ждет.
Но только мать так не считала. Она даже Саньку вроде как замечать перестала, была угрюмой, мрачной, за три дня – два слова, и только кромсала свои 125 граммов на куски, молча и как-то неловко подпихивая их Саньке дрожащей рукой, пока та не взвелась, не вскричала, чуть было не раскидала весь хлеб, но вовремя опомнилась. А опомнилась потому, что увидела, как мать, прежде сурово бы нахмурившая брови, заметив такое поведение, смотрела сейчас на слипшиеся, жалкие куски хлеба и молчала. Старый мохнатый платок обрамлял застывшее с безразличным, покорившемся судьбе взглядом лицо, и вся она как-то скукожилась на стуле, что Санька даже не понимала, слышит она ее или нет. Санька испугалась – лучше каждодневные слезы, чем этот безликий, полный равнодушия взгляд, это она тоже давно усвоила! Взгляд, как будто вся жизнь из человека вышла, и все равно ему, что дальше будет: живет как льдинка во время таяния – плывет себе по течению, и если расколется, то так тому и бывать.