Выбрать главу

–Ольга Берггольц. Февральский дневник.

Это было все ее вступление. А после сжала она руки на груди, всмотрелась вдаль, где причудился ей налитый солнцем Невский, львиные головы на площадях, отец с мамой, дядя Павлик, Миша… Вздохнула свободно, и полились из ее уст строки – также звонко, также нежно, словно снова была осень сорок второго, а она – тощей десятилетней девчонкой в пахнущем кровью зале, где снова плакали большие, широкоплечие военные, глядя на ее улыбку и худенькую шею с болтающимся красным галстуком.

Лиц, застывших, как тогда, она не видела, лишь вспоминала, что ни разу с тех пор не повторяла стихотворение Берггольц, а строки в памяти засели навсегда. И была она сейчас в том дне, той девчонкой, с теми, своими людьми, которые никогда бы не позволили себе тех фраз, что позволял Тишинский, и которые тоже наизусть знали про 125 грамм, да только как-то больше знали.

«Надо было сдать город…»

Мы съели хлеб,

что был отложен на день,

в один платок закутались вдвоём,

и тихо-тихо стало в Ленинграде.

Один, стуча, трудился метроном…

«…– и никто б не мучился…»

И стыли ноги, и томилась свечка.

Вокруг её слепого огонька

образовалось лунное колечко,

похожее на радугу слегка…

«И мы бы не занимались сейчас прослушиванием старых заезженных пластинок…»

Когда немного посветлело небо,

мы вместе вышли за водой и хлебом

и услыхали дальней канонады

рыдающий, тяжёлый, мерный гул…

«Да, и мы бы с тобой тоже, мой дорогой, выстраданный Ленинград. Отдали бы тебя фашистам в лапы, этим нелюдям с крестами на автоматах, с ботинками толстыми, землю нашу топтавшими (да как бы рука-то дрогнула, у кого язык-то б шевельнулся?), зато не «мучились» бы сейчас школьники в воротничках белых, мамкой выглаженных, с животами сытыми…Ведь в скольких школах сегодня праздник отмечают, сколько еще таких скучающих там; дядек бездушных; ведущих, не удосужившихся даже текст перед концертом прочесть?

Да если бы она, Семеновна, в госпитале б так на сцену вышла? Солдатам, в бумажку уткнувшись, зевая, стихи читала? Ну ясно ж, некогда им… А ей было когда с «зажигалками» бегать…

Старая ты стала, Александра, ворчливая. И так интересно – поэму читаешь, а мысли о другом крутятся… Только куда-то не туда бегут. Вот о школе своей подумала ты… А ведь вы ее с дядей Павликом обустраивали, что ж не рассказала ты детям? Им, может, куда интереснее было бы это слушать, чем стихи про «хлеб да саночки» … Может, кто из них учился там. И Мишка тогда так здорово вертелся в округе, пока ты цветы в горшках таскала, внимание твое привлекал. Он тебя еще до первого класса приметил, а во втором уже и гулять звал, а ты вместо гулянок силу воли вырабатывала, над письмом корпела.

И в этой самой школе ведь пятерку ту, за которую три торта полагалось, получила. А теперь, попробуй, попади туда… По паспорту пустят, а в глаза и не узнают, конечно. Да-а, ничего не поделаешь, видимо, вышло время твое, Семеновна. И как бы ни любила ты жизнь, как бы ни старалась жить по морали, согласно ценностям человеческим, а вторгаются в нее Тишинские. И не сердись ты на них, а просто прими, в сердце свое блокадное, в комочек свой, прими и прости. Пора уж докумекать, что нельзя все время про хлеб тот… Ай, Семеновна! Махни ты рукой, ты свое дело сделала – вы с львиными головами хорошо это знаете!

Ах, как внезапно голова закружилась, как сжалось что-то в груди… И свист, свист в ушах! Пули немецкие?

– Давай, Шустрик, скорее!

Миша, славный Мишенька! Как приятно услышать твой голосок. Эх, Миша, был ли еще кто-нибудь, кто так же сильно любил жизнь, как мы с тобой? И расстались ведь, Миша, по-дурацки, ты уж прости меня, дуру старую… Не могу я обиды забывать, хоть и говорила что-то про украденный хлеб в сорок первом. Или не украденный? И говорила ли вообще?