Окрестные же шавки, видимо, полагали пса воплощеньем депрессивного психоза, даже не пытаясь облаивать.
Но странное дело: сегодня в лапе Вована были зажаты не один, а два поводка, и на конце второго, сунув голову в строгий ошейник, разгуливал некий гражданин в тельняшке и камуфляжных, протертых на коленях штанах. Гражданин резво трусил вдоль обочины, больше на четвереньках, но изредка подтверждая гордый статус прямоходящего, обнюхивал следы шин на дороге, взрыкивал на Баскервиля, крайне обрадованного таким соседством, и даже погнался было за беременной кошкой, но быстро передумал, оставил кощку шумно сходить с ума в кроне акации и вернулся к обнюхиванию. Экстерьер подозрительного гражданина вполне соответствовал габаритам красавца-кобеля, а также масштабам Вовановых запросов, если помнить, что бравый торговец майонезом, по слухам, в дни бурной юности, незадолго до титула районного рэкетмейстера, брал греко-римское серебро на ковре чемпионата Европы.
— Вован! Эй, Вован! Сдурел?
— Он его в карты выиграл...
— В подкидного?
— В переводного. Через «Western Union».
— Не-а! Это за долги!
— Дяденька! А дяденька! Куси Мурку!
— Фас!
— Товарищ! Как вам не стыдно?!
Риторичность последнего вопроса вопияла к небесам. По всему видать, товарищу не было стыдно никак. Он бегал, нюхал и чесался. Щеки его лоснились синевой щетины, сноровка передвиженья на «четырех костях» выдавала большой опыт, но в целом впечатления мученика или раба Зеленого Змия, за трешку согласного на позорный выгул, он не производил. Встань гражданин, сними ошейник и пойди себе прочь — вполне бы мог, согласно Горькому, звучать гордо. А Вован, красный, потный и счастливый, как Паваротти, взявший «фа» в IV октаве, наслаждался вниманием публики. В шортах цвета хаки и футболке навыпуск, он заслуживал быть рекламой чего угодно, где требуется обилие здорового тела и духа. Например, нового майонеза «Соловушка».
Никогда раньше Галина Борисовна не видела соседа таким довольным.
— Погоди, Мирон, — она внимательно следила за представлением, медля покинуть машину. — Одну минуточку.
— Хоть десять, — кивнул Мирон, похожий бесстрастием на китайца-даоса с этикетки чая «Смех медузы». Умением же превращаться в соляной столб, пока хозяйка занимается делами, он соперничал с излишне сентиментальной женой Лота, что было в общем-то неудивительно при отчестве Герш-Лейбович.
Тем временем гражданином на поводке заинтересовалась местная золотая молодежь. Золотой, равно как и местной, она была условно — обитатели спального монстра-стотысячника, микробы бледной колонии микрорайонов, именуемой в народе «Пырловкой», сюда они ходили отдыхать бурной душой. Отдых души включал обзор архитектуры частных коттеджей, склонение буржуев по падежам и вялые, а главное, сугубо абстрактные грезы об экспроприации. Возглавлял стаю некий Казачок, мужчина отсидевший, самостоятельный и видавший виды. Прозвище свое Казачок получил отнюдь не по причине сложных ассоциаций с родовой фамилией Засланный, а из-за привычки, подводя итог спору, напевать раздельно, по складам, словно вбивая каблук в скрипучую половицу: «Ка-за-чок!» Обычно после этого довода кураж оппонентов мигом иссякал, потому что дрался Казачок конкретно и деловито, как санитар в буйной психушке. При этом отчетливо разделяя агнцев и козлищ, пациентов и докторов, ни разу после отсидки не влипнув в дурную историю. Именно Казачок однажды объяснил желторотикам спальной Пырловки азы житейской мудрости, и птенцы уяснили вред следующих действий, как то:
а) топорщить перышки на Вована;
б) грубить Галине Борисовне;
в) громко пропагандировать ночью народовольческие идеи;
г) разное.
Сейчас они, беря пример с академиков в репринтном издании «Махабхараты», ограничились комментариями.
— Ну, блин, козел! — сказал Шняга, лопоухий дылда с мощным, сократовским лбом дауна.
— Козел, в натуре! — согласился Чикмарь, он же Арнольд Чикмарев, больше всего на свете стеснявшийся собственного имени.