Чем дальше, тем чаще тянула меня в Бахметку не моя избушка, а Ягиба Басама. Я с удивлением открывала в ней давно забытое, ушедшее с моей бабушкой, то, по чему тосковала и что жило без всякой опоры в душе, без надежды вернуть и обрести силу.
Усладу и покой испытывала я, слушая тетю Шуру. Ах, какое блаженственное говоренье! Ручеечек чистого русского слова, за которым бежать бы хоть на край земли, а тут — вовсе рядышком.
— Петенька, когда жив был, премного журналов выписывал. Сижу я, починяю или вяжу чего, а он читает. «Женка, — скажет, — сколько в мире чудес! Умру я, ты все-то это не выписывай, а вот в память обо мне выписывай «Красную звезду», потому как я воевал, и «Уральский рабочий» — через него все знать будешь, что вокруг, свой женский журнал обязательно получай, потому что женщина». И как уж слег совсем, все и благодарил: «Много приятностей я тебе, женка, не высказал, а спасибо, что семейно жить научила и в опрятности содержала, простила мои бега туда-сюда». Вот я и читаю газетки, как Петенька наказывал. Я же четыре класса церковноприходской закончила, грамоту поимела не зря. А вот только часто думаю теперь, как размечтаюсь: почему это нас в школе, смальства, не научили различать Александра Сергеевича Пушкина и Василия Андреевича Жуковского. Почему это так? Я теперь читаю Александра Сергеевича, так душа-то словно умывается, который раз и слезы пробрызнут — так и вспомню покос ли, веточку ли какую с первыми листочками. У него все как-то нежно и словно с природы списано. Будто ветерком обвеет в жару, как водички из родничка кто принесет. И даже запахом свежей травы, что сам же свалил и пал в нее, голову обнесет и задыхаешься. Вроде дышишь, понимаешь, что это трава так пахнет, а вроде и вовсе больше того, как все вокруг — с небом, колком черемуховым, солнцем и тучкой с окаемочкой — в тебя и входит, аж распирает. И радость такая ли неправдешная-а… И думаешь: почему люди от всего этого отказываются? Как это можно Пушкина-то не читать? Чем боле живешь, тем тяга к его-то стихам больше, чего-то все понимаешь и понимаешь. Светлый он и ласковый такой, а по нашему крестьянскому делу где еще эту ласку найдешь? Негде. Разве что от земли, когда к тебе первый росточек, чудо природы, ручонки тянет и просит: «Пи-и-ить», а ты и напоишь его, как дитенка, и глядишь на это чудо природы и нисколь не привыкаешь. Вот вотыкашь семечко и ждешь: как оно вырастать будет, а чего оно утворит, чем насмешит? Однажды у меня морковка выросла… Копаю осенесь, а мне из земли — кулак с кукишем, ну така ли морква — с хохоту покатилась прямо в борозду. Аксинья, пестерь жадный, по огороду шастала, ботву собирала, кричит: «Ты с кем это, Шура?» А с кукишем, говорю. Сама заливаюсь. Или вот тыквища у меня вызрела. С одной стороны — как у ребенка заднюшка, а с другой — клоун: нос шляпкой и щеки скобкой, а рот — до ушей. Вот и жду осени — чего еще покажет, како чудо природы? И каждая былинка тут радует, и каждый овощ на картину просится. И вот все это вспоминаю, когда зимой беру книжку Пушкина. Петенька ее шибко давно привез мне с совещания. Давно просила его. И хоть плачу когда, а то слеза не плакучая, а летучая, просторно после нее в душе. Василий же Андреевич Жуковский — другое дело. Как камнем душу придавит, вот как он надрывом своим сердце заставляет все свое больное перевспоминать. И то! Какая жизнь у поэта тяжелая получилась! Ведь влюблен он был обезнадеженно, и какие страдания сердце его переполняли. С детства — незаконнорожденный и потом — никем не обласканный. И как тут слезами не заняться? Реву и тятю с мамонькой вспоминаю. Тятя-то у нас в германском плену был. И всю жизнь, как Ленина вспомнит, так и слезами зальется: «Если бы не Владимир-то Ильич, сожрали бы меня вши в германском плену, он нас домой, в Расею, возвернул, и снова приникли мы к земле, и сила возвернулась, Шурка вон родилась». И то вспомню, как, переживши маму, на смертном одре клятву с нас с сестрою взял, что не покинем мы друг дружку в беде и всегда поможем друг дружке в трудный час и в тяжелую минуту. Так и держим слово, тяте данное. Вон как Василий Андреевич своим безысходным стихом душу переворачивает! А вот тоже врут писатели, скажу я тебе. В одном источнике читала я, что Василий Андреевич ранехонько лишился матушки своей. И сокрушалась я — не узнала, бедная, в кого вырос ее незаконнорожденный сын. А потом вроде в «Вокруг свете» читаю, что прожила его матушка долгую жизнь и, разбогатев, Василий Андреевич приобрел ей особняк. И уж так, по-житейски, додумала: а ведь было хоть к кому прийти и сердце облегчить. При матушке, ясно дело, светлей. А вот мои сыночки того еще не поняли. Помру, так спохватятся, а уж взять меня будет негде, только холмик сырой земли-матушки и пониклая береза, потому что Вареньке, сестрице моей, наказала похоронить при природе, чтоб веточка какая холмика касалась.