Что же касается кино, когда, наконец, после войны я впервые после многолетнего перерыва оказалась в кинотеатре, движущиеся на экране картины произвели на меня потрясающее впечатление, волнение сдавило горло, я чуть не задохнулась от умиления. Не очень уверена, но кажется, шел фильм «Секретарь райкома». Впрочем, какой именно фильм я смотрела – значения не имеет, фильм сам по себе стал символом окончания оккупации.
А теперь, если вы настроились на то, что я примусь описывать военные действия, облавы и очереди за хлебом, то должна вас разочаровать. Войну я ненавижу всей душой, и пусть она будет проклята. В мою биографию она вмешалась и, несомненно, оставила определенный след в душе, но чем он меньше, тем лучше.
С того самого рокового сентября в школу я стала ходить урывками. Второго класса не помню вовсе, в третьем училась совсем немного, потом в четвертом и затем сразу в шестом, уже в интернате. В первый класс гимназии я поступила уже после войны, а вообще же мною занималась Люцина дома, чтобы я не отстала от школы. Если не ошибаюсь, занимались мы с ней успешно.
Кошмарный тридцать девятый сама не знаю как пережила, просто чудо, что вообще осталась в живых. И вовсе не потому, что меня чуть не убили, такой идиотизм – стрелять в меня – даже немцам не приходил в голову. Лишиться жизни я могла по другим причинам.
Отца с нами не было, его призвали в армию, но до армии он так и не добрался, увяз в пинских болотах. Вместе с каким-то товарищем по несчастью они блуждали по непроходимым лесам и болотам, в голоде и холоде, в редких деревнях питались только крупником, жиденьким супчиком из пшена, сваренным на воде. Одно пшено и вода, больше ничего в этом крупнике не было. И товарищ по несчастью как-то мечтательно сказал отцу:
– Знаешь, когда война закончится и я вернусь домой, сварю я огромный горшок крупника...
От волнения голос его прервался. Думая, что друг спятил от лишений, отец со страхом спросил:
– И что?
– Вынесу этот горшок на лестницу, поставлю на верхнюю ступеньку. И как наподдам ногой!
Относительно крупника я не располагаю сведениями, может, и наподдал.
Тем временем мать решила бежать с ребенком в деревню. Варшава и родные были для нас недоступны, поддержкой и опорой для нас стала последняя домработница. Благодаря ей мы обе с матерью выжили, дай Бог ей здоровья. Энергичная девушка позаботилась о своей неприспособленной к жизни хозяйке, вывела нас из города, в какой-то глуши сняла угол в избе и стала нашим связным с большим миром.
Там я сразу воспользовалась случаем и заболела одной из своих бесчисленных болезней. Заболела серьезно, понятия не имею, что это было – грипп, скарлатина или какая другая холера, во всяком случае температура была такая высокая, что я часто теряла сознание. Как-то я очнулась от дикого крика матери, которая в ногах моей постели билась головой о кровать. Я испугалась и слабым голосом спросила, что случилось, почему она плачет. Тогда мать заревела в голос от счастья, что я еще не сдохла, а я с этого момента стала выздоравливать в совершенно невероятном темпе.
Я выздоровела, а мать заболела кровавой дизентерией, наверное, напилась воды прямо из колодца. Лекарство раздобывала наша прислуга. Только мать встала на ноги – свалилась хозяйка избы. Мать считала себя обязанной взять на себя все хлопоты по дому, в том числе и по уходу за шестью кабанчиками, готовила для них пищу и таскала в хлев тяжеленные горшки. К моменту выздоровления хозяйки кабанчики выглядели кошмарно, мать еще хуже, но только пусть меня никто не уверяет, что в наши дни молодая здоровая женщина в деревне не в состоянии выкормить поросенка без четырех тонн кокса. У матери кокса не было ни грамма, а моя бабушка откормила кабанчика в погребе, и проблема заключалась лишь в том, как его незаметно оттуда извлечь, ибо откармливали кабанчика нелегально, а он весил триста килограммов и сам не в состоянии был двигаться. Было бы желание, а человек способен сделать абсолютно все.
До наступления холодов мы вернулись домой, а потом появился отец и занял свою прежнюю должность в банке. Фамилия у него была немецкая. В связи с этим от него требовали подписать список фольксдойчей [08], чего он не намерен был делать, ничего немецкого в себе не ощущая, и покорно ждал последствий. Немцы прислали строгое распоряжение немедленно подписаться на заявлении о своей принадлежности к фольксдойчам, и плохо пришлось бы отцу за отказ от такой «чести», да спас его случай. В Груйце оказался еврей с такой же фамилией, и имя его начиналось на ту же букву, что и имя отца. Отцу по ошибке в распоряжении вписали имя этого еврея. Отец немедленно воспользовался предлогом и с чистой совестью ответил в письменной форме, что приказ к нему не относится, он адресован совсем другому человеку, проживающему по другому адресу. Немецкий язык отец знал хорошо, возможно, и в комендатуре объяснился, во всяком случае против фамилии отца какой-то шкоп [09] поставил галочку, и отца оставили в покое, больше к нему никто не придирался. А поскольку отец занимал должность директора местного банка, немцы наверняка были убеждены, что директор – польский немец, и он-то уж обязательно подписал список фольксдойчей.
В финансовых трудностях нашей семьи я стала разбираться в девять лет. Неимоверно расточительная и легкомысленная, моя мать делилась всеми своими тревогами со мной, плакалась мне в жилетку, и я знала, что еще до войны отец, гарантируя своей подписью директора банка векселя некоторых лиц, задолжал более ста пятидесяти тысяч злотых. Отец отличался кристальной честностью и крайней наивностью, верил абсолютно всем, а уж своим знакомым и вовсе. Этим воспользовались нечестные люди, знакомый отца приводил с собой своего знакомого, и отец всем подписывал чеки, не допуская мысли, что должник не расплатится с ним. Большинство не расплатилось, и после войны отцу пришлось расплачиваться за свою доверчивость, правда, по довольно льготному курсу.
Итак, мать плакалась мне в жилетку, а я почувствовала ответственность за наше материальное положение. Глупость это была несусветная, не так уж плохо было наше положение, ведь на том самом участке, о котором я уже писала, у нас была и корова, даже две, свиньи, множество кур, гусей, уток и индеек, с голоду мы никак не помирали, отец работал и неплохо зарабатывал, враги относились к нему с доверием и только к концу войны догадались – что-то тут не в порядке. Возможно, что партизаны и бойцы Крестьянских батальонов, которые вовсю пользовались поддержкой отца, к концу войны совсем утратили бдительность. Во всяком случае, немцы отца арестовали. Подробностей не знаю, в отличие от матери отец не делился со мной своими проблемами, только после войны кое-что рассказал. И, воспользовавшись случаем, взял с меня клятвенное обещание.
– Дочь моя! – произнес он с совершенно не свойственным ему пафосом. – Если ты когда-либо кому-либо что-либо подпишешь без моего ведома, я прокляну тебя и ты перестанешь быть моей дочерью.
Памятуя жалобы матери и неприятности, которые доставили там подписанные отцом какие-то важные финансовые бумаги, я с полной серьезностью отнеслась к словам отца и очень намучилась впоследствии, потому что и в самом деле никогда не могла заставить себя поручиться за кого-либо. А тем самым отрезала и себе возможность воспользоваться услугами людей, когда мне требовалась их помощь, нельзя же такими услугами пользоваться односторонне.
Первое военное лето мы провели в Залесье. Тереса с Люциной сняли там дом недалеко от железной дороги, мать постоянно курсировала в поездах между Груйцем и Варшавой, доставляя продукты родителям в Варшаву, а нам выбрасывая пачки по дороге из вагона. Мы всегда подгадывали к поезду, потому что скорые поезда на нашей станции не останавливались, и однажды Тереса немного опоздала. Нашу пачку схватил какой-то подпасок, что стерег свою корову у железнодорожного полотна.