Боков покраснел.
— Ну… Вообще… как бы сказать…
— Радужный?
— Ну… вообще… я сам-то не видел…
Боков опустил голову. Пальцы его забарабанили по пряжке. Всем своим видом он показывал, что я угадал правильно.
— Ну что же, — я пожал плечами, — если ты не видел, тогда и говорить не о чем. Иди в класс.
После уроков я задержал Радужного.
— Слушай, Костя, если я еще увижу на доске эти надписи, будет худо.
— Кому?
— Тому, кто пишет.
— Да ведь ничего особенного нет, — сказал Костя. — Мы просто шутим. А они уж очень заводятся. Вы же знаете, если человек обижается на шутки, его еще больше хочется дразнить.
— Да за что их дразнить? — возмутился я.
— Так… Ну, ходят они всегда вместе… Письма друг дружке пишут… Чего им писать, если они рядом живут? Смешно ведь. Вот смотрите, Юрий Васильевич, видите, Мельникова идет?
Я взглянул в окно. По двору школы медленно шла Аня. Она миновала ворота, осмотрелась и повернула за угол дома. Костя расплылся в улыбке.
— А за углом Ефремов стоит! Думает, он хитрее всех… Смотрите, смотрите! Видите, где забор?..
В просвете между домами снова появилась Аня. Но теперь рядом с ней шел Володя.
— Во как! — торжествующе воскликнул Костя.
— Ну вот что, Радужный, — сухо сказал я. — Или на доске больше не будет этих плюсов, или…
— А это не я писал, — беззаботно сказал Костя.
— Кто же?
— Не знаю.
— А я тебе не верю.
— Пожалуйста, — Костя сделал обиженное лицо. — Мне всегда не верят. Если что, так — Радужный…
Но я-то уже насмотрелся на Костю. Он в любой момент мог сделать лицо, какое угодно. И я, конечно, не поверил ему. Я оказался прав, потому что с этого дня надписи прекратились.
Прошел целый месяц. Класс как будто забыл о Володе и Ане. И они, уже не скрываясь, уходили из школы вместе, хотя по-прежнему сидели на разных партах. Я был доволен, что все забыто и ничто больше не отвлекает класс от занятий.
Но я ошибался. Они ничего не забывали. Вернее, кто-то из них…
Наш городок небольшой, наполовину деревянный, наполовину каменный. С трех сторон окружает нас кольцо высоких гряд, и лишь в одном месте кольцо это размыкается, чтобы пропустить море. Море подходит к городу широкой бухтой. Школа стоит на пригорке, у самой бухты. И это плохо.
Даже сквозь двойные рамы доносятся грохот якорных цепей и тарахтенье мотоботов. Ребята, увидев в окно траулер, идущий в море, начинают спорить — куда? Одни говорят — на Айновы острова, другие — на Великий. Начинают спорить они в перемену, но спор иногда затягивается. Тогда спорят и на уроке, только шепотом.
Левее, пониже школы, течет река Нива. И это тоже плохо. Приливная волна заходит в реку, и ребятам, сидящим у окна, доставляет необъяснимое удовольствие следить за подъемом воды и гадать, скоро ли скроется островок на середине реки.
Для учителя самое хорошее время — зима. Она у нас долгая. Не летают гидросамолеты, стоят траулеры. Залив белый и ровный, не на чем задержаться взгляду. Нива, промерзшая, покрытая снегом, не шелохнется. А над ней отвесная стенка утеса — «Барыня». Кругом камень да снег. Хорошо! Зимой даже успеваемость лучше.
Но эта зима была какая-то особенная.
В один из февральских дней, войдя в класс, я увидел, что ребята сгрудились у окна, выходящего к Ниве. Они толкались, лезли друг на друга, смеялись. Они были так возбуждены, что мне пришлось потратить пять минут, чтобы их успокоить.
— Что вы там увидели?
— А вы посмотрите, — сияя, сказал Радужный.
Я подошел к окну. Плоская белая Нива. Пушистые от инея провода высоковольтной передачи. Баркасы на берегу, занесенные снегом. Все обычно… И вдруг я увидел: «Барыня»! На темной отвесной стене «Барыни» громадными белыми буквами было выведено:
Буквы большие, почти в рост человека.
Я повернулся к ребятам. Они сразу притихли.
— Ну что ж, молодцы!.. — сказал я.
Они переглянулись. По выражению моего лица они, конечно, поняли, что я не собираюсь радоваться вместе с ними.
— А может, это и не мы… — пробурчал кто-то в глубине класса.
И тогда они задвигались и зашумели. Они закричали: одни с обидой, другие — с возмущением, третьи — просто так, чтобы покричать:
— Да! Не мы!
— Не мы, Юрий Васильевич!
— Мы сами не знаем!
— Мы что, виноваты?
Я посмотрел на Радужного. Он тоже кричал что-то, но, встретившись со мной взглядом, осекся, выпятил губы и уткнулся носом в парту.
«Он!» — подумал я.
После уроков я снова задержал его. Я был настолько уверен, что разговаривал с ним очень сурово. Он стоял, покраснев, надувшись, и отрицал все. Он не писал на доске. Он не писал на скале. У него даже нет краски, пускай хоть обыск делают.