— Лёнечка, нет, посмотри, посмотри, какую вагу мне прислали из Германии. Нет, ну что делают, что делают!
В первый раз я слышал, что кто-то зовет Лёлика Лёнечкой.
Он бегал от стола — того и не видно было под ворохом чертежей и рисунков, новых и старых, и таких даже старинных, что бумага пожелтела и обтрепалась, — к нам и обратно.
Он тыкал пальцем в чертежи и показывал Лёлику новенькую крестовину:
— Смотри, как они коромысло для ног крепят, ты представляешь, как оно двигается?
Он вскрикивал, он старался перекричать трубы и саксофоны, он подпрыгивал, он только секунду стоял смирно, а потом срывался с места, бежал к шкафам, доставал из них каких-то старых кукол, показывал, показывал. И говорил взахлеб, словно молчал сто лет и теперь ему наконец-то разрешили раскрыть рот.
А Лёлик смотрел на него так, что было понятно — вот кто настоящий кукольный бог.
Сэм выключил музыку и аккуратно сложил разбросанные по столу чертежи — чтобы было куда поставить пирог. Вытащил из кармана новенькую блестящую коробку с заграничными буквами, вьющимися по крышке, и протянул ее Ефимовичу.
Тот схватил пачку как ребенок, обеими руками, радостно распотрошил, и сразу в комнате остро запахло табаком. Он набивал ноздри, смешно тряс головой, зажмуривал глаза, подмигивал Сэму, чихал, как кошка, снова набивал в нос табаку. Над губой у него получились две табачные дорожки, но он не обращал на них внимания и не собирался вытирать.
В дверь деликатно постучали. Ефимович сразу насупился и застыл — словно пришельцы из Дома могли принести в его комнату, увешанную марионетками, тростевыми куклами, масками и афишами, какую-то беду.
— Ну валяй, кто там?
В дверь вплыла балерина из аллеи — уже без палочки, с подносом в руках, на нем дымились чашки. На всех.
— Чай, — сказала она и наклонила голову на лебяжьей шее, которая, казалось, совсем не гнется, — я подумала, что вы захотите чаю.
Даже королевы поклоняются кукольным богам, подумал я, когда балерина, прямо держа спину, ушла за дверь.
— Ухаживает, — горделиво сказал Ефимович и поднял брови-крючки.
Он с явным удовольствием отрезал кусок пирога и видно стало, что капуста светло-зеленая, и запахло фирменной начинкой Мамы Карло. Сэм смотрел на руки Ефимовича, и тот перехватил его взгляд.
— Нет-нет, — испуганно отшатнулся Сэм, — я не буду, это вам.
— А я тебе и не дам, — хитро прищурился Ефимович, и глаза его утонули в сетях бесконечных морщин. — Лёнечка, а ты, конечно, съешь!
Он протянул Лёлику и мне по кусочку.
— Я думал, что актеры в Доме — как списанные куклы, — ляпнул я и тут же готов был сгореть со стыда. Голову словно окунули в горячую ванну. Теперь Ефимович точно обидится.
А он только рассмеялся:
— Списанные! Тебя не могут списать, пока ты сам себя не спишешь. А пока есть куклы и чертежи — нет ни пенсии, ни старости, а смерть подождет за дверью.
И он громко уже захихикал-закудахтал.
— Я, как на пенсию окончательно выйду, к тебе приду, — сказал Лёлик на прощание, и видно было, что это уже ритуал, что он каждый раз это говорит. — Дома не останусь.
У меня сжалось сердце.
Это кажется, что Лёлику сто лет — а он только-только вышел на пенсию, но все равно работает. И буду работать, говорит он частенько, «пока вперед ногами не вынесут». Я надеюсь, что Лёлика вынесут еще не скоро — иначе к кому я буду ходить в мастерские, когда мне грустно? Шутам ведь тоже бывает грустно.
Но ведь если он Ефимовичу говорит каждый раз про пенсию и про то, что уйдет в Дом, значит, он сюда и вправду собирается?
В коридоре снова оказалось тихо — будто только за дверью, где снова бухали барабаны и висели на стенах куклы, была жизнь.
— Ты и сам ведь в это не веришь, — сказал Сэм, когда мы вышли на улицу. — Говоришь это просто так. Ну зачем тебе богадельня?
— Много ты знаешь, — сердито ответил Лёлик, — много ты знаешь! Это же как Дома отдыха — просто до конца жизни.
— В доме отдыха хорошо только отдыхать, — упрямо и тихо произнес Сэм, — жить нужно дома. Богадельня — это все равно богадельня.
И я вдруг понял — ну какой же я дурак. Конечно, это богадельня. Самая настоящая богадельня. А я придумал себе какой-то там дворец. Или пансионат.
Осенний вечер выключает в большом городе свет тихо, будто в театральном зрительном зале по очереди гасят лампы: тяжелую люстру под потолком, бра на балконах. А потом осторожно, словно пробуя силы, зажигаются огни на сцене. Призрачные, причудливые. Окна кухонь и детских мерцают волшебными фонарями, за каждым окно — своя сцена, свой театр. Тусклым юпитером светится осенний месяц в чернильно-синем небе.