На станции все вертелся возле них беззубый бледный парнишка, по всем статям – разбойничий наводчик, и окидывал несчастного ювелира Фимку плотоядными взорами. Монах Трисмегист отбросил с головы капюшон, почесал привычным движением отрастающую шевелюру, и все тем же – колючим, любопытным – взглядом смерил переминающегося возле их стола наводчика. И – просиял.
- Мотька, кошкина отрыжка! Вот ведь не ждал, не чаял!
Бледный щербатый Мотька вздрогнул, присмотрелся – и тоже узнал:
- Трисмегист, Ванюта! Здравствуй, брат! – и с размаху заключил монаха в объятия, не забывая при этом трясти его и охлопывать, - Какими судьбами?
Другой монах только голову повернул, но не шелохнулся на своем месте – видать, Мотька был ему незнаком.
- Странствуем, - потупился вроде как смущенно Трисмегист, оглаживая на груди – и рясу, и икону под нею, и кольчугу, - А ты, Мотька – все человеков уловляешь? – спросил он шепотом, и Мотька в ответ произвел церемонный поклон, наподобие придворного:
- Промышляем. Охотимся. Для шкурки, а не для мясца охотник изловил песца…
- Одним песец, другим… - продолжил было за него Трисмегист, и вдруг спросил, прервав свою басню, - Проводите нас с ребятишками до околицы, а то как бы другие нас в дороге не хлопнули? Развелось народу в лесах – никакого порядка…
- Святое дело, - отозвался нежданно галантный Мотька, - Только и ты не обессудь, напомни Виконту о скромных тружениках, что в лесу в ничтожестве обретаются.
- Как не поведать – о том, как вы нас в дороге от татей спасли. Ведь спасли же, верно, Мотенька? – и Трисмегист опять сам своей шутке рассмеялся.
Яков с интересом слушал этот престранный диалог, и понимал, что вот только что избежали они очередной беды и обрели нежданного союзника – в страшных кунцевских лесах. Фимка же, почуяв опасность, в уголке распихивал за щеки свои ювелирные сокровища – как обезьянка.
И Мотька не обманул – карета мчала до Москвы под невидимой охраной, и вдоль дороги все вздрагивали лесные ветви, и зоркий Яков различал среди ветвей разбойничьи шапки. А по ровному полю – летел за ними на гнедом скакуне сам Мотька, да как только показались первые домишки – пропал, будто растаял.
На въезде в Москву путников уже поджидали – карете заступили путь два монаха, немонашеского вида, высоченные, толстенные и безмолвные, словно двое из ларца.
- Это за мною, - сказал Трисмегист, поманил за собой огромного своего спутника и был таков. Правда, на выходе повернулся к Якову и пообещал:
- Разыщу тебя в Москве, пошепчемся, - и только его и видели.
Фимка привычным жестом проверил свой пояс с драгоценностями – и удрученно застонал. Три кошеля из пяти были срезаны – аккуратно и незаметно.
- Ты же во рту прятал, - попытался утешить его Яков, - Ведь лучшее, наверно?
- Так проглотил, - вздохнул грустный Фимка, - Все лучшее – проглотил. Тряхнуло на кочке – и я их того…
- Это дело поправимое, - улыбнулся Яков, - Только про ямы сортирные теперь надолго забудь, заведи себе горшок.
- Я знаю, - расцвел Фимка смущенной улыбкой, - Такое со мною не в первый раз.
Глава 2 Яков Ван Геделе
Кучер отвязал для него из багажа – докторский саквояж и дорожный тощий сидор. Яков закинул мешок за спину, взял саквояж в руку, инструменты весело брякнули внутри. И, словно в ответ на этот бряк, раздался отовсюду одновременный, дружный колокольный звон – церкви созывали паству к заутрене. Яков запрокинул голову – звонили со всех московских колоколенок, со всех сорока сороков, отрадно и согласно, на все лады – и тонко, и басовито, и с переливами…Ничего не изменилось в Москве со времен его детства – белый снег до самых крыш, копья сосуль, сутулые деревянные домики, и на каждом углу – часовенка или церковка. И улицы не чищены, и прохожие пуганы, и тати зарятся из каждого закоулка – все как прежде было. Вороны, поднятые звоном с куполов, скандальной стаей кружили в небе, и каркали – на непутевые головы. «На свою голову и каркаете» - подумал по-русски Яков, сам себе толком не веря.
Все по-прежнему осталось в Москве. Все – кроме него самого. Последний год чуть-чуть не переломил хребет молодому доктору. Сперва – неудача за неудачей, как будто ведьма нашептала. Скандал в Испании, с нарушением этикета, потом выдворение их обоих – из цесарской столицы. И болезнь его шевалье, долгая, смертная, начавшаяся в пути, и закончившаяся – в кенигсбергском госпитале. Патрон его, шевалье де Лион, болел и умер – у Якова на руках. Яков бессильно наблюдал, как рассыпается в прах, протекает сквозь пальцы – его блистательный кавалер, и с ним вместе рассыпается и гибнет и его, Якова, блистательная карьера. В последний месяц Яков делал вещи наивные и бессмысленные, чтобы хоть как-нибудь спасти его – и пастора приводил, и знаменитого кенигсбергского знахаря.