Выбрать главу

- Этой любви у нее имеется предостаточно. Этой любви у всех имеется предостаточно – он раздает ее всем дамам, не глядя…

Трисмегист вел княгиню за собою, в подземный, нижний мир, и слышал, как шуршит позади него драгоценное шелковое платье. Он знал, что глупая, отважная его красавица влюблена, и безнадежно, и впустую – сама она замужем, и возлюбленный ее вот-вот женится, на безобразной злобной толстухе, ради приданого… Иван ожидал, что и сегодня будет княгиня умолять – чтоб расстроилась проклятая свадьба. И замер соляным столпом, когда…

- Пусть он уедет! Этот проклятый, жестокий, безжалостный человек… - княгиня упала на колени перед иконой, на грязный каменный пол. Иван еще зажигал на аналое свечи, а она уже шептала страстной скороговоркой:

- Муттер, тантхен…Сделай, чтоб его отослали – хоть в Польшу, хоть в его ебаный Раппин…Ох, прости. Он злодей, он – зло ради зла, таким на земле не должно быть места…Пусть он уедет, и поскорее уедет, как прежде не было его – вот пускай и опять его не станет…

Трисмегист пытался понять – о ком говорит она. Многие русские просили вот так же, страстно и злобно, об удалении парочки Бюренов – очень уж обидным казалось русской знати стремительное возвышение этих двух парвеню. Но княгиня, судя по «ебаному Раппин», говорила все-таки об одном из Левенвольдов – Раппин была их родовая мыза. Младшего Левенвольда она любила – так любила, что каждую ночь молила черную икону о его благосклонности. Выходит, ненавидела – старшего.

Княгиня достала из рукава записку, опустила в прорезь серебряного ящика.

- А что ты делаешь, Ивашка, со всеми этими записками? – спросила она вдруг.

- В огонь, - честно отвечал Трисмегист. В конце концов, записки и оказывались по итогу – в камине господина Остермана.

- А я вдруг подумала – может, инквизитору носишь?

- Я лихой человек, хозяйка, - напомнил смиренно Иван, - Помните, наверное, Охотское поселение. Мы, тати, с инквизиторами не водимся, слово такое есть – зашквар.

- А, знаю, только думала – это вы про содомитов.

- Не только. Пойдемте, матушка, выведу вас – пока муженек вас не хватился, - Трисмегист склонил белую голову в почтительном поклоне, и по одной задул перед иконой свечки, пока не осталась опять – одна-единственная.

Глава 18 Лупа (Лукерья Синцова)

Большая Ящера, или же Исеро – село богатое, стоит на речке Ящерке, и тянется, в самом деле, ящерицей, вдоль широкого тракта, что пролегает из Лифляндии – в самый Петербург. Два раза в год на селе – ярмарки бывают, и с постоялого двора много народу кормится, и в церкви по воскресеньям девки поют – так поют, что из окрестных деревень народ стекается слушать.

Лукерья Синцова, поповская племянница-бесприданница, была как раз одна из церковных певчих. В хоре именно ее голос выделялся особенно, самоцветным крылом райской птицы скрывая все прочие голоса. Лукерья брала первую ноту – и будто бы солнышко озаряло и понурую сельскую церковку, и мрачные рожи деревенских слушателей – замотанных пьянством и черной работой. Лушка знала, что именно к ней приходят поутру эти помятые, побитые и погнутые жизнью люди – чтоб от радостной ее молитвы хоть ненадолго расправились у них обычно сжатые в кулачок души. Переплетая свой волшебный веселый голос с жидкими голосами других певиц, вливая водопад Ниагарский – в речку Ящерку, Лушка видела – как светлеют у слушателей их пергаментные и кирпичные лица, и расцветают робкие беззубые улыбки, и подпевают неверные и нестройные голоса их волшебной Херувимской песне. И Лушка думала – вот оно, счастье, такое и есть.

Был у Лукерьи жених, дьячок из соседней деревни, из Малой Пихоры. Свадьбу назначили на лето, и Лушка все опасалась, что муж потом не позволит ей петь. Но до лета – оставалось еще полгода, целая жизнь, и лежала февральская белая дорога, и летели по той дороге стремительные легкие экипажи – из Лифляндии в Петербург.

Он приехал в кожаном скоростном возке, узком и длинном, как лодочка или детский гробик. Так судачили в деревне, дивясь причудливым маленьким санкам. И Лушка знала уже, кто они такие, господин и слуга, когда вошли они в церковь. Граф лифляндский, бывший царицын галант, и его камердинер. Все расступились вокруг, и смотрели, как идут они в живом коридоре, медленно, будто во сне. Будто бы против воли, словно на веревке кто-то их тянет – туда, где хор поет…Вернее, смотрели на одного из них, ведь слуга был – как все слуги, темный, высокий, мордатый – ничего особенного. А второй, хорошенький нарядный господин в соболях, глядел на нее, на Лушку, изнизу вверх – только ей одной в глаза, и весь устремился к ней, так жертва движется – на зов вампира. Он даже протянул к ней руку – с дрожащими, золотом унизанными пальцами, и слезы стояли в темных его глазах. Печальных, как у застреленного помещичьего оленя.