Выбрать главу

Яков помнил словно бы в дымке – как дворецкий и кучер на руках возносили его на антресоли графского дома, мимо серебряных гибких виверн, перевитых на фасаде. И как сменялись лица возле его постели, будто в калейдоскопе: нарядный высокомерный дворецкий, отчего-то дядюшка Бидлоу, после пастор Десэ, трогающий пульс Якова холодными жесткими пальцами, и равнодушный золотой Левенвольд, мелькнувший на пороге в презрительном полуобороте:

- Надеюсь, он не заразный? Это же не оспа, Коко?

И потом, однажды, или даже не однажды, а раза два или три – рыжая раскосая женщина, словно сошедшая из райского сада – сидела на краю постели, и держала его за руку, и обтирала водою его лицо. Или то казалось бедняге Ван Геделе, в горячечном бреду – Лупа-Лукерья, мандариновая его волчица, глядящая на него сверху вниз, с состраданием и любопытством.

Когда он очнулся – возле кровати сидел надменный и чопорный дворецкий Кейтель, в парике и в расшитой ливрее, и смотрел на больного точно так, как смотрела Лупа в его снах – с состраданием и несомненным любопытством.

- Кризис миновал, - произнес он значительно, - Как и предсказывал ваш гениальный дядюшка. Вставать вам пока что не стоит, но если что – под кроватью найдется горшок, а на подоконнике – кувшин с водой.

- Сколько я провалялся? – тут же спросил Яков.

- Пять дней. Его сиятельство опасались оспы, но дядюшка ваш правильно сказал – всего лишь горячка, от переутомления и чувств-с.

- Я хотел бы вернуться к себе, вернее, в дом моего дяди, - сказал Яков со всей возможной решительностью, садясь на постели.

- Вот еще, - вдруг фыркнул Кейтель, как лошадь, и Яков с удивлением увидел, что он может быть – и сердитым, и забавным, и лет ему куда меньше, чем кажется на первый взгляд, - Лежите и не высовывайтесь. Дядюшка, коли будет на то нужда, приедет к вам сам. Его сиятельство нипочем вас не отпустит – он столько дней провел у вашего изголовья, и так тревожился о вашей судьбе – а вы хотите сбежать, отнять у него игрушку из рук.

- Что-то я не припомню, чтобы он тут сидел, - усомнился Яков, - Дядю помню, и девицу рыжую помню, как она меня умывала.

- Была девка рыжая, певица, та, что брюхата ходит, - припомнил Кейтель, - Вызывалась сидеть, от безделья, видать. Но и его сиятельству вы небезразличны, может, он и не сидел возле вас, но, несомненно, принимал в вас участие.

«Значит, не померещилась мне Лупа» - подумал Яков. Отчего-то ему очень хотелось увидеть ее еще раз. То, что Лупа сама вызвалась ухаживать за ним, вызывало у доктора волнующие мурашки – впрочем, привычные для тех, кого покидает жар.

Из оранжереи прибыл посланник с корзиной персиков – презентом для выздоравливающего, от смотрителя оранжереи виконта де Тремуя. Кейтель тут же конфисковал всю корзину на хозяйский стол, в качестве контрибуции, оставив выздоравливающему – единственный персик, и тот с подгнившим бочком.

Сам хозяин, прекрасный Левенвольд, единственный раз появился в дверях комнаты Ван Геделе, замер на пороге, словно золотая статуэтка:

- Я рад, что ты идешь на поправку, Коко.

- Я надеялся, что ваше сиятельство изволили запомнить мое имя, - мягко напомнил ему доктор, но услышал в ответ:

- Лучше ветер в голове, чем ненужный мусор. Скоро тебе предстоит снимать мои швы – ты же справишься, Коко?

- Несомненно, ваше сиятельство, - отвечал Яков, уже вдогонку – исчезающему дивному видению, тающему в воздухе облаку золотистой пыли. Каблуки простучали, процокали по антресольным половицам, по деревянным ступеням – и звонкий олений перестук затерялся где-то внизу, в галереях графских комнат. Все эти дни Яков старался не думать – ни о нем, ни о ныне покойной Мавре Зайцевой. Отчего-то эти двое переплелись для него в одно болезненное, горестное воспоминание – о том, что непонятно, страшно. О том, что свершается неотвратимо, беспощадно, и чему – ну никак не помешать.

Яков справился – по одному срезал узелки ненужных более швов с двух темных, перламутром отливающих шрамов. И опий уже не понадобился.

- Не стоит того, - отказался Левенвольд, и вытерпел все докторские манипуляции молча, лишь прикусив губу. Яков вернул ему на плечи тяжелый золотой шлафрок – с темными полосами на подкладке, которые так никто и не додумался отстирать – и бесстрашный петиметр зябко завернулся в скользкий атлас: