- Полковник? Ваше сиятельство?
- Чуть поменьше, сиятельство без полковника, - Левенвольд отодвинул стража и вошел, втащив и доктора за рукав – с собой, - Со мною лекарь, и мы спешим. Дай мне свечу, ты себе новую заведешь, - он взял из руки охранника свечу в керамической чашке – с такой детской непосредственностью, что тот только рот раскрыл, и уже летел дальше, волоча и доктора за собою, так кошка тащит в зубах пойманную мышь, - Осторожнее, тут ступеньки, и весьма крутые. И наклони голову – видишь, какой кротовый ход…
Ван Геделе понял, что идут они во дворец – под землею, ходами, предназначенными для шпионов и прислуги. «Впрочем, он же гофмаршал, - подумал доктор о Левенвольде, - Он и должен знать как следует свой дом, как любой хороший дворецкий».
Ступени кончились, потолки поднялись повыше, и в стенах показались крошечные зарешеченные окошки, странно знакомые. «Я был уже здесь!» - чуть не воскликнул Яков, и даже глазами попытался отыскать – тот поворот, ту дверку в потайную комнату, за которой – сказочный райский сад. Но все повороты были одинаково мертвы и черны, и не понять было – который…
- Опять ступени, - любезно предупредил Левенвольд, - Уже наверх. Минута – и мы на месте.
Пламя свечи плясало в его руке, и лицо, освещенное изнизу, казалось злодейски-красивым, словно карнавальная маска – злой рот и глаза темные, без блеска, совсем как в маске – прорези. Гофмаршал взбежал по крутой деревянной лесенке, толкнул невидимую в темноте дверь:
- Дома…Теперь – молчи!
Хотя Яков и прежде не сказал ему ни слова…Теперь перед ними были черные дворцовые ходы, потайная неприглядная изнанка, о которой не ведают гости – узкие коридорчики, деревянные переходы, лесенки без перил. Левенвольд, похоже, знал в совершенстве пространство за сценой – того театра, где довелось ему блистать. Был как рыба в воде – и на подмостках, и за кулисами. Он двигался стремительно – так хищная мурена плывет у самого дна, в сумрачных своих водах – по извилистым темным тропам, пронизывающим дворец изнутри, как незаметная паутина, по тайным дорожкам шпионов, абортмахеров, убийц и ростовщиков. Черная лесенка, переход, поворот, и – пламя свечи прекратило метаться и замерло, и очередной марш пробарабанил по очередной двери.
- Ваше сиятельство… - отворилась невидимая дверца, и явился следующий страж, брат-близнец предыдущего.
- Я с акушером, - Левенвольд отдал охраннику свечу и вошел, - Не опоздали?
- Никак нет, ваше сиятельство.
То была приемная, так называемая антикамора, чистилище перед вратами в рай. В таких комнатках днем толпятся просители, ожидая аудиенции. Сейчас здесь сидели два то ли шпиона, то ли питомца господина Ушакова – неприметные, словно пылью припорошенные, но отчетливо разящие перегаром.
- Мы идем, - приказал Левенвольд не то им, не то Ван Геделе, - Разувайся – и входи.
Собственные заляпанные глиной ботфорты он мгновенно и ловко снял, без помощи, сам, и остался в чулках. Доктор тоже вышагнул из грязных своих туфель и спросил осторожно, шепотом:
- Хоть скажите – сколько лет, которые роды?
- Лет тридцать семь, роды, похоже, первые, - одними губами произнес Левенвольд.
«Какой ужас» - про себя оценил перспективы акушер. С такими вводными – ему оставалось разве что молиться.
Левенвольд приблизился к двери, ведущей в покои, и приоткрыл ее – ровно настолько, чтоб прошел человек:
- Прошу, маэстро!
Что это было прежде – спальня, кабинет? Сейчас здесь было слишком уж много ширм – и много старух. Таких вот русских повитух, с их «сахарочком» и другими идиотскими народными приемчиками, подобных старух Ван Геделе издавна почитал первыми своими врагами. Левенвольд мгновенно прочел выражение на лице доктора и по-русски бросил повитухам категорический приказ:
- Этот доктор – главный. Слушайтесь, твари! – и прибавил для Ван Геделе, уже по-немецки, - Бидлоу они знают и боятся, а тебя не знают. Хочешь – выгоним их вовсе?
- Не надо, вдруг пригодятся, - засомневался Яков, - Так где же роженица?
- Идем, - гофмаршал, как хорь, скользнул в лабиринте ширм, - Но только – молчи.
Яков последовал за ним, лавируя среди вышитых на шелке китаянок и японок, и увидел кровать, перегороженную надвое, тоже то ли занавесом, то ли тканевой переборкой, на тонких бамбуковых ножках. Это было придумано, судя по всему, для секретности – нижняя половина роженицы помещалась по одну сторону преграды, а верхняя – спрятана была от акушера с другой стороны, за вышитым тканевым пологом. Там, в секретной части, все было правильно, роженица дышала и орала, и угрями вились возле нее вездесущие старухи, а со стороны несекретной – обретался лейб-медик Фишер, похожий на Кощея из русских сказок. Этот Фишер был звездою кумовства и некомпетентности, и неизвестно, как втерся в доверие к царственным особам. Кое-кого он успешно уже уморил, и московские врачи слагали о Фишеровской дикости цветистые легенды, о его сушеных червях и целебных пиявках… «Бог мой, и мне – вместе с ним…- в ужасе подумал Яков, - Всем конец – и матери, и ребенку, и мне. Выживет разве что Фишер…» Потому что Фишер выплывал на поверхность всегда – кого бы ни уморил.