Выбрать главу

- Не кури здесь, провоняешь Мордашову его обои, - сердито предостерег, входя, Тремуй, - Как же ты, лягушатина, не уберег моего врачишку? – в голосе Виконта послышалась старческая скрипучая жалоба, - Дал-таки хорьку золотому его сожрать?

- Ты уже больше придворный, Виконт, чем дитя подземелья, - Десэ разжег-таки трубочку и самозабвенно затянулся, - Как только твой месье Каин еще держит тебя в татях? Ты веришь слухам – как настоящий придворный, ведь для таких и распускаются подобные слухи. Сам посуди – если бы доктор Геделе умер, стал бы мой хорек отдавать за него его долги?

Десэ снял с коробки размокшую, подкисшую от дождя крышку – и скромное золотое зарево взошло над картонными бортами. Заиграли в свете шандалов – позументы и драгоценные пуговицы.

- Иди же, примерь, - усмехнулся пастор, - Ты же так желал…

Тремуй метнулся навстречу коробке, и дрожащими руками извлек – жар-птицу, огненный, солнечно-золотой кафтан, тяжелый и звенящий, как орденский доспех. За шитьем и не видно было ткани – драгоценный наряд играл, переливался, перетекал в сухих, казавшихся на фоне его – черными – виконтовых пальцах.

- Так и не выучил я его – убивать, - брюзгливо посетовал пастор, - Тофану сварить мы можем, а вот гарротой поработать – стесняемся…

- Спасибо тебе и за это, - Виконт бережно повесил кафтан на спинку кресла и почти что нежно погладил ткань, жесткую, как змеиная чешуя, - О, лев Трисмегиста…

- Ваш Трисмегист – жадина и шляпа, ни разу я ему не лев, - обиделся Десэ.

- Я и не о нашем, я о Меркурии вообще, о божестве перехода, проводнике и открывателе дверей, юноше с золотым жезлом, и змее в мутных водах, Симби, повелителе течения и фонтанов…

- Учен ты слишком, это тебя и погубит, - проворчал пастор, вставая, - Я одно знаю – многие знания – многие печали. И хозяин мой никакой не Меркурий, он нежный балованный мажор, продажный и вечно сидящий у кого-то на шее. А ты, похоже, поэт, Виконт. Прощай, и доброй охоты – как говорит мой Миньон.

Десэ выбил трубочку на пол – прямо на хозяйский наборный паркет – накинул капюшон и шагнул из кабинета прочь. Тремуй отодвинул оконную портьеру – за портьерой обнаружился казачок Мишка, с выражением услужливой готовности на остром рябом личике.

- Давай – за ним! – подтолкнул казачка Тремуй – к двери, - И живо!

Стремительный Мишка беззвучно и мгновенно растаял за дверью – как и не был. Может, он и не знал верных именований для титулов, но шпионить научен был в совершенстве.

Тремуй еще раз провел пальцами по шершавой расшитой ткани, словно лаская. И тут же совсем воровским, заученным, таким же ласкающим движением – обшарил обшлага и карманы.

- Ну, здравствуй! – Виконт вытянул из кармана записку, развернул, поднес к свету, прочел и усмехнулся. Он хорошо знал эти буковки – похожие на птичьи следы, или на вавилонскую клинопись. Как будто пишущему лень было, или жаль – лишний раз провести пером. «Виконту де Тремуй передает эту вещь доктор Ван Геделе, с бесконечной благодарностью и дружеским приветом».

Глава 28 Матушка Елена

Ад – он внутри. Ад – это ты сама. Стоит только смежить веки – и тотчас они раскроются, окошечки в ад. Мозаика, сорок сороков изразцов – которыми изукрашена неизбывно пылающая печка. И в печке этой горишь ты, и все не сгораешь, ибо мука твоя вечная, матушка Елена. Ад, который всегда с тобою, куда бы ни бежала, с кем бы ни была…Стоит только – опустить веки.

За окном отзвенели последние колокольцы, гости уехали. Аннушка, царица-племянница, как же похожа ты на дядюшку своего. И не хочешь похожей быть – а похожа. Порода. Кровь. Кровь – ее не обманешь. Ты хочешь быть мягкой и ласковой, и доброй, и милостивой – тщетно, сами собой все равно вылезают из нежной кошачьей лапки железные когти. И вот на коготках твоих – уже первая алая кровь. Первые слезки – на допросах, в казематах знаменитой московской «Бедности». Эта кровь на твоих когтях, и твоя собственная, черная, хищницы, кровь – и ты права, Аннушка, потому что и у хищного зверя, и у лихого человека – тоже есть своя правда. Убивая, защищаясь, и на охоте перерезая горло – невинны и вы. И не нам, зажимающим пальцами кровоточащие раны – судить вас. Мы – порода жертв, вы – порода кровопийц, мясоедов, и каждый из нас в этом мире – на своем месте.

Как же похожи вы с дядюшкой, с Петром…Стремительный шаг, легкость в движениях, порыв – жалящей змеи. Ты и приехала-то к старухе-царице, чтоб доказать ваше с Петром несходство. Мол, все по-старому теперь будет, по-прежнему, вернется добрая старина, и вера, и давние былые порядки. Ты и обещала – что будешь верна старому, православной вере, прежней русской жизни, той, что была – до-Петра. Да только люди вокруг тебя – все немцы, и любимец твой, граф Бюрен – даже лицом похож, на того, самого первого, самого дорогого Петру – красавца Франца Лефорта. Если бы тот Лефорт не украл у Петра его сердце – бог весть, как повернулась бы жизнь, как легли бы карты. Ведь если сердце твое – в руках лютеранина, тебе никак не получится жить согласно православной вере. А сердце Аннушкино – давно у Бюрена там, где ключ камергерский, на поясе, словно брелок.