— Не бойся, дурашка, не трону, — сказал Емельян и увидел еще одну птичку, такую же крохотную, как и желтоголовая, но с еще более ярким оперением: серые крылышки оранжевыми перышками украшены. Обе вспорхнули и сели рядышком — крыло в крыло — на ветку молодой березки.
Пичуги заворожили Емельяна. Он наблюдал за ними и любовался, как они жались друг к дружке, как клювами, словно целуясь, соприкасались... И представилось ему, будто это совсем и не птички, а он, Емельян-ухажер, и Степанидушка-невеста. И на ум пришло все что было с ними. Как познакомились на танцах в нардоме. Смешно, правда, он танцульки за версту обходил — не умел вальсировать, а тут вдруг заглянул. И девушку-незнакомку впервые увидел: приезжая, видать, — и голова закружилась... До самого последнего прощального вальса стоял у дверей и видел только ее одну, а она как ни в чем не бывало кружилась, смеялась. Клял он себя за свою неуклюжесть, что не может запросто подойти и пригласить на танец прелестную незнакомку.
Но все-таки знакомство состоялось. У выхода из нардома, когда смолкла музыка, смело подошел и сказал: «Первое место — вам!». Она удивленно взглянула на него: «Мне? За что?». Он тут же выпалил: «За все... И за танцы тоже...» Так, слово за слово, он оказался рядом с ней на пустынной улице, проводил до самого ее дома...
Через неделю сыграли свадьбу, на которой он, Емельян, стыдно вспоминать, впервые в жизни на радостях, подбадриваемый разудалым соседом: «Пей до дна!» — опорожнил вдруг стакан водки и был готов. Кое-как вышел на улицу и у крыльца, где с незапамятных времен лежала толстенная колода, лег на нее и мертвецки уснул... А когда открыл глаза, увидел Степанидушку: она сидела на краешке колоды у его головы и молча гладила ему волосы. «Ничего, пройдет, — говорила она. — На-ко попей водички колодезной... Полегчает...» И полегчало. Не от водички, а от ее нежных рук и добрых слов...
Эх, память-память, вон куда далеко-далече ты увела бойца-горемыку. Война кровавая землю рвет, людей убивает, а ты, память, будоражишь сердце былым, отчего горестный комок к горлу подкатывает и хочется по-волчьи выть, потому как обидно и больно, что доброе и светлое где-то осталось за туманным горизонтом, а беда да горе — вот они, рядышком. Отчего так? Почему бы людям, разноязыким и разноплеменным, не жить в согласии, в мире? У каждого есть крыша над головой, есть отец и мать, жена или невеста — ну и живите себе! Так нет же, на чужое тянется кровожадная рука...
Клювастая ворона, откуда ни возьмись, села на ветку рядом с птичками и так каркнула, что бедные малышки от испуга вспорхнули и укрылись в лесной чащобе.
Емельян-воин тоже пока в укрытии пребывает, а пора бы и браться за оружие. Пора!
Беспокоила Емельяна Олеся. С ней в паре не навоюешь, значит, надо сначала надежно пристроить ее, а уж потом искать свой боевой рубеж. И решил Емельян идти в Поречье на поиск Олесиной матери и бабушки. Рисковый, конечно, шаг, но необходимый. Сумел забрать дитя из дома, сумей возвернуть его.
— В своем ли ты уме? — не одобрял дед Рыгор задумку Емельяна. — Схватят тебя супостаты... Не помилуют...
Но Емельян был тверд:
— Решено, дед Рыгор, и точка.
— Ногу твою подлечим — в партизаны пойдешь. Сын, уходя, сказывал, чтобы ждал вестей от него. Они тебя заберут... Понял? А об Олесе беспокойства не имей. Пригляжу...
— Разве Михась уже ушел?
— Подался своей дорогой...
— Ну и конспиратор! Жаль, что я его прозевал. Был вопрос к нему...
— Сказывай свой вопрос, может, ответ дам.
— Да ладно... Буду ждать вестей...
Емельянова нога постепенно приходила в норму: опухоль опала, сустав и ступня приобретали прежний вид, синева стала еле заметной. Емельян чувствовал, что вот-вот он крепко станет на обе ноги. Этого часа он с нетерпением ждал. Но дед Рыгор, пуская в ход все новые травы, продолжал врачевать. Чувствовалось, что эта работа доставляет ему большое удовольствие. Ему хотелось не только снять боль у Емельяна, но и доказать, что нет ничего целебнее трав, что только они избавляют человека от любой хвори и, если бы его воля, он бы всю нынешнюю медицину посадил на траволечение.
Дед Рыгор, колдуя над больной ногой Емельяна, нет-нет да и возвращался к рассказам Михася.
— Вот ироды-нехристи, туды их, гады ползучие, — клял он немцев-оккупантов и Гришку-полицая. — Слышь-ка, служивый, что еще натворили ироды в райцентре.
— Слушаю, слушаю.
— У выезда из местечка стоит Мыслотинская гора. Ну гора не гора, скорейше курган. Так вот, согнали германцы туды мужиков-евреев и заставили их на том кургане ров копать. Суток двое копали, а потом всех поставили у края рва и постреляли. Следом за мужиками привезли в машинах-фургонах женщин и детей, даже малюток, стариков да старух, словом, всех евреев, кто жил в местечке, из пулеметов побили. Потом засыпали ров, видать, там и раненые были, и вот тот ров долго как живой колыхался... Ну скажи, Емельян, откуда навалились на нашу голову такие паскуды-разбойники?