Выбрать главу

Точное слово. Верное и емкое. Оно, это слово, превратившись в действие, стало Емельяновым оружием. И оружием Ермолая, и майора Волгина, и политрука Марголина — всех, всех партизан и подпольщиков.

Емельян почувствовал себя так, словно он и не в лесу, и даже не на войне, а в своем Истоке, на вечеринке, в молодецком кругу с веселой частушкой на языке.

— Ер-мо-лай, — певуче растянул Усольцев, — ты частушки знаешь?

— Чаго, чаго?

— Ни чаго, а частушки, интересуюсь, знаешь?

— Ты што, спевать вздумав?

— Угадал. Душа песни просит! — И Емельян отчеканил частушку:

Шила милому кисет, Пока мамы дома нет. Мамочка за скобочку — Я кисет в коробочку.

Емельян спрыгнул с телеги и пустился в пляс. А Ермолай удивлялся и хохотал: никогда не видел таким своего напарника.

— Ну и парень, ну и хват! — подзадоривал Ермолай.

Я милашечку свою Робить не приставлю, На колени посажу, Целовать заставлю.

— Где ж ты таких залихватских частушек насобирав?

— На Урале, брат Ермолай, на Урале, — и новую частушку выдал Емельян:

Горы слева, горы справа — На Урале мы живем. Мы работаем на славу И от всей души поем.

— Теперь твоя очередь, Ермолай. Спой белорусскую.

— Не, я николи не святковав. И не спевав. Нема голосу.

— Давай, давай! Не прибедняйся!

— Тольки не смейся.

— Не буду, давай!

Чаму ж мне ня пець, Чаму ж ня гудзець, Кали у маей хататцы Парадак идзець?

— Это точно! Оттого и поем, что в нашем доме сегодня полный порядок, — элеватор огнем полыхает, — шагал рядом с телегой Усольцев. — Давай еще что-либо белорусское!

Ермолай тут же выпалил:

Янка сеяв кавуны, А я журавины. Журавины не взышли, Кавуны пасохли. Ка мне хлопцы не хадзили, Каб яны падохли!

— Вот это врезал! — смеялся Емельян. — Ну еще припомни.

— Слухай вось гэту, — и Ермолай пропел еще частушку:

А ты, Янка, не гляди, Што кажух прадрався. То я с Феклаю моей Усю ночку миловався.

— Ну, молодец! — хвалил Емельян, а Ермолай разохотился:

Продам бульбу, продам жито, Лишь бы было шито-крыто...

— Усе, баста. Дале не помню. Спявай свои уральские.

— И запою. Эх, гармошечку бы! Сыграй-ко, Ермолай, на чем-либо!

— На оглобле?

— Давай на оглобле, коль можешь.

— Не, брат, оглоблей только по спине можно сыграть.

— Ну раз не можешь, тогда обойдусь без музыки.

Меня милай не целует, Говорит, губастая. Как же я его целую. Филина глазастого?

Дернулся шепелявый и, нервно оторвав измятое лицо от пахучего сена, на котором спал, невнятно забормотал:

— Цо-цо... Хто это, хто?

— Все те же, — обронил Усольцев. — Слазь!

— Ты кому?

— Тебе, щербатый!

— Мне? — Рука шепелявого потянулась к кобуре.

— Не ищи, вот он! — Усольцев показал револьвер.

— Узнаешь? Это твой. Теперь мой... Слазь, кому говорю!

Шепелявый лениво выполз из телеги и остановился.

— Нет, нет, за нами топай! По колее... Погань!

Полицай понял, что он в ловушке, побледнел, затрясся и, всхлипывая, спросил:

— Партижаны?

— Они самые.

— Куды вы меня!.. Отпустите!.. А кажали в Жагалье...

— Топай и молчи... Посмотри вон на небо.

Шепелявый несмело приподнял голову.

— Назад поверни голову... Вот так!

— Шо то?

— Пожар, — в сердцах произнес Усольцев. — Ни бельмеса не смыслишь. Твой элеватор горит.

— Ну? — выпучил глаза шепелявый.

— Усех вас спалим! — сказал Ермолай.

— Мене отпустите, — молил шепелявый. — Я-то вас выруцил... Жабыли?

— Кому сказано: топай молча! — разозлился Усольцев. — Ты лучше фамилию свою назови, а то мы до сих пор не знаем.

— Щербак.

Усольцев расхохотался.

— Цего шмеешша?

— Сам щербатый, и фамилия под стать, — все смеялся Усольцев, а с ним и Ермолай. — Щербатый Щербак!

Шепелявый, потеряв всякую надежду быть отпущенным, успокоился и понуро брел за повозкой. Может быть, и появилась у него мысль шмыгнуть в сторону и скрыться за деревьями, но разве ускользнешь от бдительного взора Усольцева. Он ни на секунду не спускал глаз с полицая. Да и наган у него наготове.