Вроде бы и счастье свое нашла. Встретилась с солидным, степенным человеком, не каким-то прощелыгою, а хозяином для дома, с таким не стыдно было и на люди показаться. Тодос Свиридович Боцюн часто приезжал по делам в их управу и обязательно готовил для Ганны небольшие подарки. Так, какую-нибудь мелочь, а приятно. Приглашал в ресторан: «Не отказывайтесь, Ганночка, вы одна, и я одинокий, нам надо друг друга держаться». Кончилось тем, что покинула Ганна Львов и переехала в небольшое местечко, где служил Тодос Свиридович бургомистром. В их местечке был какой-то особо важный объект, и гитлеровцы ввели там специальный режим. Ну, знаете, эти пропуска, облавы, заложники… Но с Тодосом Свиридовичем считались, не обижали, наоборот, наградили медалью.
Ганночка и там стала работать переводчицей — не сидеть же дома в молодые годы. И Тодос Свиридович не препятствовал: «Пусть, мол, немцы видят, что мы не враги новому порядку». Жили в хорошем доме, обставили его ладно и красиво, выбрать мебель было нетрудно, гитлеровцы многих порасстреливали, а имущество казненных полицаи свозили на склады для отправки в Германию. Тодос Свиридович имел туда доступ, он и подобрал все, что требовалось, не торопясь. Ну а вкус у него был неплохой, тонкий был вкус — до войны работал художественным руководителем в Доме культуры.
По вечерам к ним приходили гости, бывали и немецкие офицеры. Ганночка гостей принимала с радостью и гордилась, когда видела, что офицеры разговаривают с ее Тодосом почти как с равным. Она неплохо играла на рояле. Тодос Свиридович приказал полицаям привезти инструмент из Дома культуры, где раньше работал, — офицеры научили ее играть немецкие Lieder, и всем было весело.
А потом… даже страшно вспомнить, гитлеровцы ворвались ночью, увели Тодоса в одном белье, пытали долго и повесили на главной площади местечка, согнав на казнь всех жителей. Были две виселицы. На второй повесили молодую женщину, которая бывала у них в доме и считалась близкой знакомой Ганночки. У обоих были таблички «Partisanen». Ее Тодос Свиридович — партизан? Нет, она не могла этому поверить! Она ходила к коменданту, тот тоже бывал в их доме, объясняла, плакала, но ей сказали, что Тодос Боцюн действительно партизан-разведчик, и его надо было не просто повесить, а поджарить на костре, закопать по шею в землю дня на три и уже после этого вздернуть. И все это говорил офицер, который целовал раньше ей ручку и Старался прийти тогда, когда Тодос Свиридович отсутствовал по служебным делам.
— Но к вам претензий нет, — сказал комендант. — Мы помним и ценим ваши заслуги. Советую возвратиться во Львов, мы дадим положительный отзыв о вашей работе.
И она возвратилась во Львов. Работала, потому что немцы конфисковали все имущество Тодоса Свиридови-ча, а ей разрешили взять только личные вещи.
В 1944-м, когда подошла Советская Армия ко Львову, вместе с учреждением, за которым числилась, двинулась Ганна на запад. Очутилась в Германии. И пришлось несладко, ой как несладко! На чужой земле и корка хлеба — камень, без слез не проглотишь. Многое довелось ей увидеть, как только осталась жива…
И возникла мечта — вернуться на родину. Пусть незваной-нежданной, но домой. Она обращалась в соответствующие советские организации — там долго не говорили ни да ни нет. Видно, изучали ее прошлое. И она решилась — бежала из лагеря, прошла кордоны, почти добралась до мечты — родины. Потом ее схватили, нашли в кармане пистолет… А разве можно было ей, столько видевшей зла и насилия, без оружия? Чтобы первый же встречный от скуки, от нечего делать потащил ее в ближайшие развалины? В лагере, где она жила, девчата таким «возлюбленным» глаза спицами выкалывали, лишь бы сохранить себя, не потонуть в грязи.
— Я хотела только одного — домой. Меня здесь никто не ждал, все погибли, но это моя родина. Когда начинается война, перестают действовать нормальные законы, властвует только жестокость. Я имела право защищаться. Но я никому не сделала зла. Наоборот, помню, когда германцы взяли заложников и должны были их расстрелять, я передала списки людям, о которых точно знала — подпольщики. Не моя вина, что любовь к Украине оказалась сильнее любви к жизни. Я ведь понимала, что это так, — Ганна показала на тюремные стены, — все может окончиться. И все-таки пошла через кордон… — Ганна рассказывала все это проникновенно, убедительно.
И рассказом она как бы выписывала свой портрет: ограниченной мещаночки, которую вдруг жизнь швырнула из уютной папиной квартиры в водоворот событий, завертела, закружила, выбросила на отмель, как море в шторм выбрасывает на берег медузы. Во второй части ее рассказа зазвучали тоскливые нотки — скитания все-таки чему-то научили. И стало встречаться слово святое и высокое — родина.
— А где находился магазин твоего отца? — спросила Леся.
Девушка назвала улицу и, отдавшись нахлынувшим воспоминаниям, подробно рассказала, какой это был старый и красивый дом и как хорошо в нем было мирными вечерами, когда отец раскрывал томик Васыля Стефаника и читал вслух ей и сестричке, тоже потом затерявшейся на дорогах войны. И еще в доме том бывали студенты, которым отец давал книжки бесплатно — пусть учатся для народа.
— А ты в какой гимназии училась? — спросила Леся оживленно.
Ганна охотно назвала и гимназию, и учителей своих и даже тот вечер припомнила, когда праздновала в кругу друзей окончание учебы.
Леся слушала ее заинтересованно: казалось, доставляют ей эти воспоминания радость. Лицо ее временами светлело, будто падал на него луч солнца. Так светлеет человек, когда заходит речь о милых сердцу далеких юношеских днях.
И когда закончила Ганна, она несколько минут молчала, снова и снова возвращаясь в далекий мир детства. Молчала, чтобы потом бросить грубое и презрительное:
— Брешешь!
— Ты с ума сошла! — вскочила Ганна. — Да как ты, паршивка, смеешь такое говорить мне?
— Складную сказочку придумала, — неумолимо отрубила Леся, — и, рассказывая ее следователям, следи, чтобы не сбиться.
— Перестань! Не имеешь права оскорблять! Я свою жизнь честно прожила…
— Может быть, — перебила Леся, — но тогда честно о ней и рассказывай.
— Сволота, рвань вшивая. Да я тебе сейчас!..
— А не хочешь рассказывать о себе правду, тогда лучше молчи. И полегче с проклятиями. А то я тоже умею, — вела свое Леся.
— А ты… ты разве не оскорбила меня недоверием? Как плетью отхлестала!
— Переживешь!..
Ганна окончательно вышла из себя. Она сжала кулачки — глаза яростные, — шагнула к Лесе. Еще секунда, и она бросилась бы на девушку, чтобы ударить ее, вцепиться в волосы и тащить по полу, расшибая каблуками голову, как делала это надсмотрщица в лагере, где она пережидала хмурые дни.
— Молчать! — резко, коротко скомандовала Леся. — Назад! Руки за спину! Живо!
И Ганна, выкарабкиваясь из залившей всю ее ярости, вдруг увидела перед собой не Лесю — надзирательницу из лагеря. Такой же угрюмый голос, такие же короткие приказы, попробуй замешкайся — кровью вспухнет спина от плети.
И не понимая, как это произошло, она выполнила команду, убрала руки за спину.
— В лагере ты действительно была, — удовлетворенно отметила Леся. — А то, может, и немцы вышколили, они это умеют…
— От такый и мий Гнат скаженый, — бормотала в испуге Яна.
Очнувшись, будто от дурного сна, от злобного, переполнившего душу беспамятства, Ганна во все глаза смотрела на Лесю. Еще и улыбнулась, нет, не улыбнулась — скривила губы, будто в улыбке, а лицо застыло — недоброе лицо, злое.
— Что я хочу тебе сказать, кохана, — будто и не было только что яростной вспышки, почти пропела Леся. — Не повезло тебе. Рассказала ты не о себе — о моей подруге, Ганнусе Божко. В доме ее я часто бывала. И это мне давал бесплатно книжки ее отец. Все было: и книгарня, и гимназия, и бал прощальный. Только не было там тебя, моя рыбонько…