Елена Георгиевская
ШВЕДСКИЙ ПЁС
В нескольких метрах от Таниного дома располагалась помойка. Осенью она превращалась в большую и глубокую лужу, в которой плавали пустые консервные банки, жестянки, пузырьки из-под лекарств, пузырьки из-под лекарств или бутылки из-под самогона – с пивными, впрочем, этикетками, а летом – в миниатюрную Сахару. Проходя по ней, местные коровы не только спотыкались о банки и бутылки, но и поднимали такую пыль, что листья на деревьях, когда-то посаженных Таниным папой, становились серыми. Местные дети осенью ходили по помойке в резиновых сапогах, меряя глубину, а летом искали там осколки фарфоровых чашек, расписанных красивыми цветами, и осколки бутылок, чтобы смотреть сквозь них на зелёное солнце и листья на деревьях, которые только тогда казались не такими серыми. Рядом стоял чёрный от времени сарай, в котором ничего не хранилось, потому что он был колхозный, а значит – ничей. Танина мать работала в магазине, где всё время норовила что-нибудь украсть, но ничего у нее не получалось. Танин папа исчез бесследно. Накануне они с мамой купили у тети Люды самогон и пили всю ночь, готовясь к тяжёлому трудовому дню. Из электрического самовара капала вода прямо на скатерть. Папа курил сигареты без фильтра, а мама – сигареты с фильтром, ловко украденные в одном из магазинов райцентра. Папа завистливо косился на цивильное курево. – Ну, дай, дай, – говори он. – Жалко, что ли? – Я тебе украла или себе? – проявляла мама нездоровый индивидуализм. На этой почве хлебнувшие самогона папа с мамой и поссорились. Слово за слово, и папа ушёл в рассвет, романтично хлопнув дверью и прихватив с собой документы, демисезонную куртку и сигареты без фильтра. Говорили, что он осел в райцентре и даже получил работу на газокомпрессорной станции, на что не имел ни юридического, ни морального права. Мама демонстративно не желала его видеть. – У, козёл, – говорила она. Девочка Таня была не очень хорошей. Она не любила вязать и вышивать крестиком. В свободное время она сидела на заборе или рылась в помойке. Когда маме, в свободное время выгуливающей овец, надоедало смотреть на дочь и забор, она орала: – У-у, сволочь! Тварь неблагодарная! Загони овец и бери лопату! Поручив дочери копать огород, мать уходила в гости к соседу – пожилому механизатору дяде Леше. Он бывал трезвым так же часто, как бывал на юге, а на юге он не бывал никогда. Таня любила вплетать в косички тысячелистник, подорожник и сухие ветки. Увидев её, таким манером украшенную, на помойке, дачник из соседней деревни, столичный художник, сказал: – Какая прелесть! Лесная фея! – Какая там прелесть, – немедленно отозвалась мать, сыплющая курам комбикорм. – Лесное убожище! Иногда Таня приходила из школы с Мишкой. Он был сыном учителя труда и, в отличие от одноклассников, мог решать задачки, хотя пил его отец не меньше, чем подавляющее большинство. Таня с Мишкой сидели на заборе, его рыжие волосы перемешивались с её белокурыми, и хором дети орали народную песню: Жил на свете Алёшка, Поженились с Катюхой, Повезли им диван и кровать! А Катюха упала, Под столом наблевала И пошла дальше жопой вилять! Учительница русского языка, проходившая мимо, отрицательно качала головой, но ни слова не произносила вслух. За неё произносила Танина мать, из окна видевшая непристойное зрелище. Как известно, интеллигенция и народ зачастую угадывают мысли друг друга. – Собака поганая! – обращалась мать, распахнув окно и просунув между геранью и фуксией свою шестимесячную завивку. – Убери язык в задницу и марш домой! Посуда не мыта и половик не вытрясен! Кстати о собаке. Таня, как все нормальные дети, хотела ее иметь, но мать отделывалась от нее выразительным жестом, означавшим, что воровать, то есть, охранять, в доме нечего, кроме овец и кур, которых кормить нечем, поэтому лишняя пасть в доме не нужна. Увы! Жизнь подкинула матери подлянку. Воскресным утром двенадцатилетняя Таня вышла на улицу, лениво охаживая палкой овцу и с ужасом думая про завтрашний диктант, и увидела на территории помойки незнакомую собаку, чей силуэт просвечивал сквозь клубы пыли, которые пес поднимал в попытках вырыть яму. – Кс-кс-кс, – позвала Таня и вспомнила, что так собак не зовут. Но пёс подошел, немедленно оставив свое бессмысленное занятие. Это была скорее овчарка, чем что бы то ни было. – Это ещё откуда? – спросил материализовавшийся во дворе Мишка. – Я такого не помню. Наверное, новых дачников. Но у новых дачников не было даже хомяка. Танина мать пришла в панический ужас, поняв, что ей придется кормить вторую поганую собаку. Так сильно она не боялась, даже когда пьяный Танин папа кидался на неё с ножом и вилкой. Потом она призадумалась, вдруг папа всё же вернется и опять будет угрожать ей столовыми приборами. От папы и прочих нехороших людей должна была быть охрана. Конечно, мать была крепкой неизнеженной женщиной, всегда имеющей под рукой сковороду и молоток, но между штрафом за кусачую собаку и сроком за убийство она выбирала первое. Она попросила у одного пенсионера будку, оставшуюся от сдохшей собаки, и поставила во дворе. Ребята любили пса. Они назвали его Трезором по старой народной традиции, швыряли в него палки и пытались утопить в великой реке. Пес не тонул и палки не носил, не ловил кур, как многие его собратья, старался попасть в дом под любым предлогом, а когда при нем говорили, внимательно прислушивался. – У, поганый, – придиралась мать, – всех мужиков у меня распугал. Когда пёс был не на цепи, он перепрыгивал через забор, общался с другими собаками и кусал людей. Это были, разумеется, алкоголики. – Всё, Наталья, – говорил механизатор дядя Лёша, поздним утром увидев мать сквозь прутья высоченного межогородного забора, который был не по зубам даже псу. – Я думал, мы друзья. А теперь придется заявлять на тебя в милицию. В отчаянии вернувшись домой, мать начинала завывать и носиться по кухне, как ведьма. – У-у, сволочь! – метко характеризовала она Таню. – У, поганка! Завела на мою голову это лесное убожище! Завела собаку, свинья неблагодарная! Хоть бы пришли наконец его хозяева, хоть бы забрали! (Проходя мимо, учительница русского языка думала, что в такой обстановке ребенок ни в коем случае не вырастет полноценной личностью, а ее собственная тринадцатилетняя дочь в это время тайком курила «Беломор» в компании одного из сыновей механизатора дяди Васи.) Но за собакой никто не приходил еще года четыре. К тому времени Таня и Мишка стали постепенно заканчивать школу. – Какая прелесть! Дафнис и Хлоя, – сказал пожилой художник, припёршийся из Москвы в середине мая якобы в припадке любви к природе, а на самом деле – в результате ссоры с женой. Таня уже полчаса разговаривала с Мишкой, одной рукой придерживая калитку, а в другой держа десятилитровое ведро с водой. – Точно, – кивнула мать, высунув из окна бюст энного размера в грязном купальном лифчике. – Правильно вы говорите. Дурак и дура. – Ну, дак чё? – спросил Мишка, глядя то на небо, то в землю, то на другие интересные предметы, как-то: на скворечник. – Дак я не знаю, – протянула Таня, кокетливо играя ручкой десятилитрового ведра. Мишка не хотел быть механизатором. Он хотел уехать в город зарабатывать деньги и звал с собой Таню. Таня долго думала об этом – вместо того, чтобы учить алгебру, но она уже знала, что для отъезда в город изучение алгебры вовсе не обязательно. Мать пошла к дяде Лёше, с улицы некоторое время доносилась их матерная ругань, а потом шаги, свидетельствующие о том, что добрые соседи отправились за самогоном. Мимо окон прошла дочь учительницы русского языка с видом независимой интеллектуалки, «Беломором» в зубах и волосами, выкрашенными в фиолетовый цвет. Таня посмотрела на нее, и ей захотелось самогона. Тут в окно залез Мишка. Через дверь он к Тане предпочитал не заходить из конспиративных соображений. – Самогону хочу, – не долго думая, сообщила Таня. – Это трудно, – сосредоточенно хмурясь, констатировал Мишка. – Все узнают, все будут говорить: Вовкин сын самогон покупал. Отец узнает, подёремся, а я не хочу. – Хотите, я схожу за самогоном? – раздался у Мишки за спиной голос с легким иностранным акцентом. Молодые люди обернулись и в испуге замерли. У порога, где обычно лежал пёс, стоял высокий светловолосый мужчина лет тридцати. На нем был видавший виды джемпер (в почти летнюю жару) и серые джинсы импортного производства. – Закрой окно, – зашипела Таня. – Услышит бабка Соня, вон, она по дороге разгуливает. Узнает, будет говорить: ко мне иностранцы ходят, самогон пьют. Подождав, пока сельская молодёжь окончательно отойдёт от шока, незнакомец уселся за стол, взял с плиты кастрюлю с варёной картошкой и стал есть её с мундиром. – Вы кто? – грозно спросил Мишка. Незнакомец тяжело вздохнул и окунул картофелину в банку со сметаной. Прямо в мундире. – А где собака-то? – спохватилась Таня. – Дак а чё она не лает? И где она вообще? – Это я, – печально сказал здоровенный мужик за столом. – Я есть швед. Меня зовут Олаф Кристиансон. – Свежо предание, да верится с трудом, – ответил Мишка. Это было всё, что он помнил из курса литературы для девятого класса. – Если вы не верите, – сказал швед, – я куплю вам самогон. Мне было так трудно в чужой стране без знания языка. Я обязательно должен купить вам самогон. Юноша и девушка так обрадовались этому предложению, что даже раздумали звонить 03. Впрочем, вызывать «скорую» всё равно было бесполезно: райцентр находился на другом берегу реки, а переправа ночью не работала. А даже если «скорая» и приехала бы, никто шведа в психушку бы не увез, потому что психушка находилась в другом районе, в ста километрах отсюда, а где взять столько денег на бензин? Олаф Кристиансон купил самогон на Мишкины деньги и разлил его по граненым стаканам. – Мин сколь, дин сколь, а ля вакра фликуш сколь*, – сказал он. – Чё-ё? – изумился Мишка. – Это такое ихнее ругательство, – шепотом пояснила Таня. – Мать твою, отца твоего и бабушку твою туда же. – А-а, – уважительно протянул Мишка и раздумал бить шведу морду. После того, как все выпили и закусили варёной картошкой, швед рассказал печальную историю. Вот она в подробностях и с комментариями знающих людей. У шведов вообще не принято знакомиться с кем попало. Особенно в транспорте. Такое знакомство называется «сексуальное домогательство». Поэтому Олаф Кристиансон не торопился знакомиться с девушкой, с которой каждое утро ездил на автобусе в стокгольмский университет. «Подожду еще пару лет, – думал он, – а то как-то неудобно». На третий год девушка, входя в автобус, нечаянно уронила полное собрание сочинений норвежской писательницы Унсет**, которое несла в руках, прямо на ноги Олафу Кристиансону. – Вы нарушаете моё частное пространство, – сказал Олаф Кристиансон. – А вы дискриминируете меня по половому признаку, – ответила девушка. Разумеется, такое знакомство ничем хорошим закончиться не могло. Вечером Олаф и девушка, которую звали Маргрет, пошли в пивную, которую вскоре закрыли, что было вполне естественно: в Швеции пивные всегда закрывают рано. Это приводит к плохим последствиям: вместо того, чтобы спокойно сидеть в баре до рассвета и наслаждаться интеллектуальным общением, люди идут домой к одному из присутствующих, чтобы дискриминировать друг друга по половому признаку. Вскоре Маргрет пришла к своей родственнице, старой ведьме Лизе. – Он дискриминировал меня по половому признаку, – сказала она. – На те деньги, что я потратила на аборт, я хотела съездить в Данию и купить там новую финскую мебель. – Это тяжёлый случай, дорогая, – посочувствовала Лизе, куря сигарету с марихуаной. – Обратись к своему адвокату. – Но адвокат потребует больше денег, чем ты. Маргрет рассказала тетушке, какой Олаф подонок, сексуальный агрессор и любитель пива, и вдвоем они решили его наказать, пока он не сделал еще многих шведских феминисток еще большими феминистками. Лизе полистала какую-то книгу в сером переплете и сказала, что для этого нужно вызвать семь мертвых епископов. – Это не является крайней необходимостью, – запротестовала девица, но старуха оборвала ее: – Настоящие феминистки ничего не боятся. В полночь обе женщины пришли на кладбище, где был похоронен ряд выдающихся деятелей лютеранской церкви. Старая Лизе долго читала заклинания, пока из могил не стали подниматься епископы с крестами на груди и посохами в руках. Один из них, самый старый, сказал: – Я знаю, зачем ты пришла. Завтра ты и твоя племянница принесете на кладбище семь бутылок пива “Lowenbrau”, и я накажу мерзавца. В следующую полночь Лизе и Маргрет пришли на кладбище и стали доставать из пакетов бутылки, как вдруг раздался незнакомый мужской голос: – Что вы здесь делаете? Это частная собственность господина Пера Персона. Он считает, что кладбище отлично вписывается в геометрию его владений. Приехала полиция и попыталась арестовать дам по обвинению в нарушении частного пространства. Тем временем Олаф Кристиансон спокойно спал в своей кровати, как вдруг его разбудило прикосновение руки, холодной, как сорок тысяч льдин: – Вставай, богоотступник! Это я, епископ Эйнархьяльмарсигурдсон! Перед Олафом стоял старик в длинном темном одеянии, с крестом на груди и посохом в руке. – За твое непотребное поведение, – сказал он, – ты будешь превращён в белого медведя, отправлен в Антарктиду, и заклятие не спадёт до тех пор, пока какая-нибудь женщина не согласится от тебя забеременеть. На пятый год после произнесения заклятия ты сможешь ровно в полночь превращаться в человека и пребывать в сем бренном облике до третьих петухов, чтобы уговорить встреченную тобой женщину родить от тебя ребёнка. Такова кара за погубленную невинную душу. – А может, лучше в Исландию? – жалобно попросил Олаф Кристиансон, который всё-таки имел высшее образование и знал, что в Антарктиде не бывает петухов и бывает очень мало женщин. – Ни в коем случае, – отрезал епископ. – Слишком ближнее зарубежье. Он взмахнул посохом и стал читать непонятное длинное заклинание. Олаф Кристиансон стал лихорадочно одеваться. Он чувствовал, что нужно бежать. В этот момент в дверь позвонили. – Откройте, полиция, – послышался снаружи полусонный голос. Дело было в том, что сосед Олафа Кристиансона увидел в глазок, как к дверям квартиры напротив подходит странный человек в рясе, и решил, что это переодетый вор. – Чёрт побери, – пробормотал епископ и испарился. Так как он не дочитал заклинание до конца, Олаф очутился не в Антарктиде, а в России, и превратился не в медведя, а в собаку. Но условие епископа оставалось в силе. Закончив историю, швед с грустью посмотрел на Таню. Мишке это не понравилось. – Ещё чего! – сказал он. – Ты, значит, расколдуешься, и обратно в свою Финляндию, а я чужих детей расти? – Ты можешь уехать в город и там завести свою семью, – сказал швед. – Растить детей в условиях экономического кризиса не есть хорошо. – Еще чего! – возмутился Мишка. – Я на городской ни за какие бабки не женюсь. Они только и умеют, что волосы красить да выпендриваться. Мне нужна своя, деревенская, чтобы знала, кто в доме хозяин. Тут с улицы послышался хриплый женский голос, поющий русскую народную песню «Напилася я пьяна». – Тётя Наташа! – испугался Мишка и выпрыгнул в окно. Танина мать замахнулась на него бутылкой из-под самогона. – Ты что это, зараза? К моей девке по ночам пьяный ходишь, а потом вещи пропадают. – Тёть Наташ, там у Таньки Трезор в мужика превратился, – сообщил Мишка. – Совсем сдурел! – ахнула Танина мать. – Допился до белой горячки. – Таня, – говорил тем временем швед (разумеется, очень тихо), – сама судьба свела нас. – Ведь я мог оказаться на северном полюсе или совсем на другой помойке и не встретить тебя. Целых четыре года я ждал этот счастливый момент. Я люблю тебя, Таня. За то, что ты согласишься спасти меня, я увезу тебя в Швецию, мы будем жить в Стокгольме и каждый год получать Нобелевскую премию, потому что жить в условиях российского кризиса не есть хорошо. – Ну дак это совсем другое дело, – подумав, смущённо ответила Таня. – Через девять месяцев я приеду за тобой на шестисотом «мерседесе», – пообещал швед, – и увезу прямо в аэропорт. Когда через девять месяцев никакого шведа не появилось, Танина мать вместе со всей деревенской общественностью набросилась на Мишку. Никакие возражения не помогали. Мишка вынужден был жениться, и его не взяли в армию. Дочку он назвал Наташей, в честь бабушки, хотя Таня собиралась назвать ее Аней, в честь шведской писательницы Астрид Линдгрен, которой так и не дали Нобелевскую премию. – Какая прелесть! К старости они будут вылитые Филемон и Бавкида, – заметил пожилой художник, любуясь, как молодые муж и жена на лавочке мирно потягивают самогон. – Что верно, то верно, – отозвалась Танина мать, высовывая из окна голову, причёсанную в стиле «я не одна на сеновале кувыркалась». – Не видать им счастливой старости. (Проходя мимо, учительница русского языка с тоской вспоминала о своей дочери, учившейся в столичном вузе и ставшей к тому времени законченной лесбиянкой.)