Однако Бренда Хилл, не произнеся ни слова, выпила свою screwdriver,[3] заодно осушив стакан швейцара, и вслед за этим деликатно и с профессиональной ловкостью раздела Хуана.
Она проделала все настолько быстро, что даже мы (не забудьте, что мы за всем наблюдаем) были поражены.
Что в такой момент оставалось делать нашему швейцару? Встать, натянуть брюки, извиниться и уйти? Его должность, его принадлежность к обслуживающему персоналу здания, а, следовательно, положение подчиненного госпожи Бренды Хилл ставили его перед моральным и трудовым выбором. Вместе с тем разве близость с госпожой Хилл не значила проявление неуважения? Но если не пойти на нее и удалиться, не расценит ли госпожа Хилл его отказ как пренебрежительность и даже отсутствие должного почтения к вышестоящему? Не захочет ли тогда она в сердцах написать жалобу в домоуправление по поводу какой-нибудь оплошности, совершенной им?.. Хуан поднял голову, и поймал на себе взгляд желтых злобных глаз кошки (персидской? африканской? индийской? Не наше дело разбираться в кошках), и выражение ненависти, которое таил в себе ее взгляд, казалось, каким-то образом давало ему понять, или предупреждало, чтобы он позволил госпоже Хилл себя ласкать. Хотя сама кошка, со своей выгнутой спиной, похоже, испытывала отвращение к этой сцене. Однако наш юный швейцар, что тут греха таить, испытывал удовольствие от опытных прикосновений рук сеньоры Хилл, которая, высвободившись от домашнего халата, в конце концов, овладела Хуаном с такими истошными криками, что кошка, пронзительно мяукнув, выпрыгнула на балкон.
Завершив спаривание, госпожа Хилл снова облачилась в халат, застегнув пуговицы до самой шеи. Затем протянула Хуану одну из своих ухоженных рук и отпустила восвояси.
— Всегда когда будет желание, звони.
Швейцар оправил униформу и вышел в коридор. Обеденный перерыв кончился, и он отправился на свое место рядом с большой стеклянной дверью.
В небе покачивался дирижабль Good Year, его объемистая алюминиевая конструкция медленно опускалась, а затем всплывала, словно огромная рыбина, осторожно тыкающаяся носом в небоскребы. Еще дальше небольшая эскадрилья вертолетов, быстро-быстро вращающих пропеллерами, походила на моллюсков, устремившихся в другие глубины. Из того, что ближе, — воздушный шар, весь в лентах и разноцветных канатах, плыл вверх, будто гигантская медуза. Высоко же в небе бесшумно проносились удлиненные тела jets[4] — не отличишь от брюха акулы, если глядеть на нее со дна океана. Вечером, когда синева сгущалась до такого предела, что поглощала целые здания, окрашивая их в темно-синий цвет, Нью-Йорк представлялся швейцару огромным затонувшим городом. А люди, которые в это время покидали фабрики, магазины или офисы и торопливо направлялись в разные стороны, исчезая в отверстиях «сабвэя»,[5] — напоминали огромные косяки мелких рыбешек, мечущихся в поисках временного убежища. Итак, Хуан созерцал мир, стоя за огромной стеклянной входной дверью, пока Нью-Йорк погружался в сумерки, сопровождавшиеся не тенями, а как раз наоборот, взрывом света, безбрежным искрением, которое взвивалось к небу и омывало даже тучи. Обе башни Всемирного торгового центра были теперь мертвенно-желтыми, в еще более безутешную желтизну обрядился Эмпайр Стейт билдинг. И все прочие здания, выстроившись в гигантскую горную цепь, вырисовывались на горизонте; их окна походили на освещенные мигающие клетки, каждое из них подавало швейцару знаки отчаяния.
И вдруг со всех сторон послышался дружный рев, словно разнородные и неподдающиеся классификации шумы, производимые городской вселенной, под воздействием ночной атмосферы, слились воедино. Этот крик, этот призыв, как бы обращенный к Хуану (по крайней мере, так он его воспринимал и так описал), усиливал в нашем швейцаре предчувствие, продром,[6] безумие: дескать, именно на него, а не на кого-то другого возложена миссия распространить по миру своего рода послание, нечто неслыханное и бесспорное, очевидное и неуловимое. Оно будет содержать утешение, решение, всеобщее и вместе с тем личное счастье, единственную и изменяющуюся дверь, которая спасет одного за другим каждого человека. «Что было, что было, что было…» Его охватывала безумная эйфория, и, находясь во власти необъяснимой иллюзии — что он наделен «некими способностями» — необычной веры или нелепого визионерства, он продолжал разговаривать сам с собой вполголоса, чаще всего скороговоркой. В то же время он делал загадочные и неожиданные пометки в записной книжке, которую вечно таскал под униформой, издавая короткие крики удовольствия и бормоча что-то бессвязное, вроде «ты свет, ты тот, который стережет, тот, который должен открыть все туннели…». Свои записи он делал со сдавленным стоном и озираясь по углам. Затем принимался ходить кругами по lobby, залитый светом великолепных зажженных ламп, вестибюль сейчас представлял собой миниатюрную копию мира за его стенами — гигантский аквариум без воды, а наш швейцар в полной голубой униформе, цилиндре, белых перчатках, с бронзовыми галунами и пуговицами смахивал на экзотическую рыбку, бьющуюся между стекол в поисках несуществующего выхода, в предчувствии, что из-за нехватки кислорода она обречена вскоре погибнуть.
Пребывая в такой необычайной тревоге, он не заметил, как его спины коснулась чья-то рука.
— Свет и любовь! — с американским акцентом, но по-испански произнес чей-то голос. Хуан обернулся и натолкнулся на подтянутую фигуру сеньора Джона Локпеса. — Свет и любовь! Свет и любовь, и прогресс в душе! — с еще большим воодушевлением повторил мистер Локпес, с силой пожимая руки Хуана.
Держа руки швейцара в своих в течение пяти минут, он обхватил запястья Хуана, потом предплечья, стиснул ему плечи, несколько раз пошлепал по спине и слегка постукал по лбу и по животу, одновременно осеняя себя знаком креста. Затем кончиком пальцев господин Локпес дотронулся до носа Хуана. И, наконец, легонько потянул его за уши.
— Свет и прогресс в душе! — повторил он. Вновь перекрестился и, воздев руки, начал вращаться вокруг швейцара.
Полагаем, что прежде чем эти действия, то есть ощупывания, произведенные сеньором Локпесом, пардон, мистером Локпесом, окажутся неверно истолкованными, нам следует разъяснить их значение. Мистер Локпес, будучи представителем «Церкви любви к Христу посредством непрерывного дружеского контакта» да к тому же еще и верховным пастырем в Нью-Йорке и во всех Соединенных Штатах, придерживается особой теории, которая постоянно осуществлялась им на практике. Она заключалась в том, чтобы «возбуждать счастье рода человеческого посредством дружеского касания». Как явствует из его проповедей, все человеческие существа — и даже животные и вещи — испускают своего рода положительное излучение, «сообщаемое и принимаемое» (это его слова). Если его не использовать, то оно растворится в воздухе и причинит огромные неприятности, ведь «излучение» — что-то вроде «любовного разряда», который надо отдавать и получать, чтобы «жить в господней благодати, а тем самым в постоянном мире и счастье». Потому-то сеньор Локпес, повинуясь своей вере, не проводит различия между живым существом и неодушевленным предметом. Все, что попадается на пути верующему человеку, украдкой истово ощупывается. Спешим заверить, — поскольку мы смогли это установить, — что эти контакты сеньора Локпеса, будучи физического свойства, тем не менее имеют сугубо духовное начало. Ни разу — заявляем категорически, поскольку изучили вопрос досконально — упоминаемые физические контакты вышеназванного сеньора со своими ближними не носили непристойного характера. Он и все его приверженцы твердо верят в то, что они несут спасение человеческому роду. Бессчетное количество раз мистер Локпес внушал это нашему швейцару и любому живому существу, и неодушевленному предмету, населяющему это здание. Вот и сейчас, вновь и вновь повторяя основные положения своей веры, господин Локпес дотрагивается до кресел, ламп, коробки большой стеклянной двери, конторки, на которой разместилось переговорное устройство, искусственных цветов и даже хвоста кошки Бренды Хилл — хозяйка только что вынесла ее на руках, чтобы отправиться на прогулку.