Выбрать главу

Он прислушался к совету и, выкроив часа три в день, заставлял их работать до пота. Он раздражался, кричал, а потом испытывал тягостное чувство вины. Он поражался их ровному, отходчивому нраву и не раз писал, что у африканцев «характер лучше, чем у нас».

Когда рабочих у него стало больше (работали они теперь еще хуже), доктор Швейцер не раз терял свое ровное дружелюбие, начинал грубо командовать, а потом писал в отчаянии:

«В том постоянном состоянии усталости, вызванной беспрестанным беспокойством из-за всяческих мелочей... мы с трудом сохраняем способность правильно руководить ими».

Потом он изводил себя, вспоминал об этих срывах и каялся, приписывая себе страшные грехи («много раз собственное мое поведение было пропитано ложью... я так часто ненавидел, клеветал, обманывал и вел себя надменно... мне даже не всегда удается быть справедливым...»), почти с таким же преувеличением, как некогда Толстой («вместо своей доброты и нравственности признать свою безнравственность и жестокость, вместо своей высоты признать свою низость»), как Ганди («...я могу воскликнуть, как Сурдас: „Есть на свете негодяй. Столь порочный и омерзительный, как я!“).

Именно об этих вспышках темперамента, об этой властной резкости, прорывавшейся по временам, писали чаще всего биографы, сетовавшие на то, что герой их оказался «не ангелом».

Имея в виду именно эти мучительные для Швейцера срывы, один из биографов (Роберт Пэйн) писал об африканских отчетах Швейцера: «Когда читаешь его рассказ о жизни среди них, создается по временам впечатление, что он играет на каком-то странном инструменте. Он играет на нем спокойно, тихо, вкладывая в игру всю душу. И вдруг раздается пронзительная нота. Он останавливается в испуге, потом снова продолжает играть, пока другая дребезжащая нота не выведет его из равновесия. Хотя он узнал их тела, были области африканской души, в которые он так никогда и не решился проникнуть».

Думается, что в последней фразе некоторое недопонимание Пэйном Швейцера. Швейцер и не считал для себя возможным распахивать ставни чужой души. А то, что раскрывалось ему в душе африканца, таило много привлекательных для него черт:

«В спокойном достоинстве негров есть нечто весьма благовоспитанное... Меня поражает также склонность к размышлению, которую я так часто встречал у негров. Они в самом прямом и жизненном смысле заняты вопросами бытия, хотя редко говорят с нами о чем-либо в этом роде. В тех случаях, когда это происходит, становится ясно, что у них есть внутренняя жизнь, о которой мы и не подозревали. У меня бывали с африканцами разговоры, которые производили на меня глубокое впечатление». Африканец для Швейцера — натура благородная. Швейцер находит в нем множество преимуществ перед белым, в том числе и такое, типично швейцеровское: «Негры глубже нас, — сказал мне как-то один белый, — потому что они не читают газет, и в этом парадоксе содержалась известная доля истины».

И все же, рассказывая об отношениях Швейцера с габонцами, мы не могли пройти и мимо того, что Пэйн называет диссонансами. Более того, мы пишем о человеке действия, и, как это ни грустно, надо признать, что активное действие вовлекает в свой процесс применение власти, авторитета, а это вырабатывает с годами некоторые черты авторитарности, властности, черты, которые нам меньше всего хотелось бы видеть у своего героя.

Об этих сторонах Швейцера очень много написано. Одних коробило то, что человек, к которому они ехали в Ламбарене, оказался не святым. Других провоцировала «швейцеровская легенда» и сияние вокруг его головы, придуманное третьими. Но и тогда, когда уже было сияние, и в начале 1914 года, когда еще никто, кроме друзей и близких, не слышал о его трудах в душных джунглях, где рубаха не просыхает от пота, доктор Швейцер, не думая обо всем этом, просто работал — осматривал, бинтовал, оперировал, выписывал лекарства, строил новые дома.

На другом берегу, против больницы, он строил хижину для больных сонной болезнью.

Сонная болезнь была страшным бичом Африки. Швейцеру уже в первый год не раз приходилось слышать этот душераздирающий крик: «О, доктор! Голова! Голова! Больше не могу! Дайте мне умереть!» Он видел это много раз: жестокая лихорадка, бессонница, а потом, наконец, сонное состояние, из которого нет возврата; сон становится все крепче и крепче, больной впадает в беспамятство. На спине его появляются пролежни, колени подтянуты к подбородку... «Страшное зрелище!» — записывает Швейцер. Ученые давно открыли дневную переносчицу заразы: это «глоссина пальпалис», разновидность мухи цеце. Позднее выяснилось, что москиты тоже переносят сонную болезнь. «Армия москитов по ночам продолжает дело, начатое днем мухой цеце. Бедная Африка!» — восклицает Швейцер. Чтобы успешно бороться с болезнью (а Швейцер очень верит в силы медицины), надо убивать трипаносомы, пока они еще в крови, пока не перешли в спинномозговую жидкость, а значит, надо распознавать болезнь на ранней стадии. Однако на ранней стадии у больного только лихорадка, не такое уж редкое явление в этих местах. Следовательно, при всякой лихорадке и головной боли надо производить микроскопическое исследование. Беда еще в том, что эти бледные паразиты очень мелки: меньше одной восемнадцатитысячной миллиметра в длину! «Таким образом, я иногда по целому часу просиживаю над анализом крови пациента, — пишет Швейцер, — рассматриваю четыре или пять капель и все еще не имею права сказать, что болезни нет; затем необходимо бывает центрифугировать венозную кровь в течение часа. Может быть, хоть тогда трипаносомы соберутся в последних каплях, но часто и этого не происходит...»

Описание трудоемкого исследования завершается истинным воплем этого доктора, измученного жарой и бесконечным потоком больных:

«Таким образом, каких-нибудь два пациента могут на целый день привязать меня к микроскопу, а ведь десятки других ждут меня. К тому же я должен делать еще хирургические операции, надо очищать воду, готовить лекарства, промывать раны и рвать зубы!.. По причине постоянной спешки и нетерпеливости ожидающих пациентов я часто впадаю в такое возбужденное состояние, что перестаю замечать, что я делаю и где я».

Проходит год такой жизни. Швейцеру исполнилось тридцать девять. Он по-прежнему выкраивает среди дня перерыв, чтобы постоять над своими горе-строителями и поработать самому на стройке. Прием, исследования, хозяйственные хлопоты... А потом вечер и ночь. И что поразительно: могучий его организм и могучий дух берут верх над усталостью; он разбирает хоральные прелюды Баха для американского издания, он играет живой, шелестящей и стонущей в ночи бесконечности девственного леса. Потом он читает, и уж совсем поздно, перед сном, пишет длинные письма-отчеты друзьям, которые дерзнули сделать пожертвования на дело добра, гарантированное только его волей. Удивительно ли, что в этих отчетах проскальзывают иногда упомянутые Пэйном диссонансы, нотки раздражения и усталости? Удивительнее другое: то, что после изнурительных, едва не полных суток работы у него находится достаточно чувства, чтобы снова и снова переживать радость своего исключительного положения. Он радуется, что он в силах помогать людям, которые так нуждаются в этом. Удивительнее то, что в нем снова просыпается в эти вечера его неистребимый эльзасский юмор, идущий от далеких поколений Швейцеров, от земли Гюнсбаха и Кайзерсберга, от виноградных лоз и широких фермерских усмешек, от шуток ризничего Егле и деревенских историй пастора Луи Швейцера. Швейцер пишет друзьям о смешных и глубокомысленных высказываниях своего Джозефа. О благодарном больном, который собрал среди родственников двадцать франков и с почтением поднес их после операции, чтобы «заплатить доктору за драгоценную нить, которой он сшил мне живот». И о другом пациенте, который заявил: «Ты меня вылечил, теперь купи мне жену!» Швейцер рассказывает о своих попытках научить больных чисто европейскому чувству благодарности или хотя бы способам его выражения. Он считает совершенно естественным и желательным, чтоб больные жертвовали деньги, какие-нибудь продукты или просто часы своего труда в благодарность за лечение и в пользу других пациентов, большинство из которых не только голы, но и совершенно нищи. Результаты его воспитательных усилий бывают часто самые неожиданные: дядя больного мальчика проработал две недели и соорудил доктору буфет из старых ящиков; зато остальные пациенты потребовали от него самого подарков, потому что ведь они теперь стали друзья и сроднились за время лечения, а между друзьями так принято — провожать друг друга подарками. Здесь были другие правила, другие добродетели, другие истоки моральных установлений. Швейцер отмечает в то же время, что африканцы очень точно определяют моральный уровень белого и относятся к нему в соответствии с этим уровнем.