Выбрать главу

«Утверждая, что она прочно зиждется на особенностях национальной почвы, националистическая культура вовсе не ограничивается, как можно было бы ожидать, пределами нации; она чувствует себя призванной осчастливить другие нации, навязав себя этим нациям! Современные нации ищут рынка сбыта для своих идей, как они ищут рынка сбыта для своих товаров!»

Швейцер отложил в сторону заметки, сделанные еще в 1899 году, и подумал, что не так уж трудно было сделать эти грустные пророчества: война не была причиной упадка культуры, она была его следствием — точнее, просто симптомом. Отвратительным, как гнойное выделение, как струпья на коже прокаженного.

Когда-то, еще гимназистом, Альберт в споре крикнул тетушке, что газеты — это современная история. Что ж, наверное, так оно и есть. Сейчас он записал:

«История нашего времени характеризуется беспрецедентным отсутствием всякого разума. Будущие историки когда-нибудь подробно проанализируют эту историю и поверят ею свои знания и свою непредубежденность. Но на все времена одно останется несомненным: тот факт, что мы пытались жить и развивать культуру, не имеющую в основе этического принципа».

Швейцер писал об упадке буржуазной культуры вообще и об упадке европейской культуры. Взбесившийся Берлин и взбесившийся Париж могли равно узнать себя в этом спокойном научном описании. «Как все еще тесно связаны между собой духовно нации, составляющие великое сообщество цивилизованного человечества, — писал Швейцер, — подтверждено тем фактом, что они одновременно, бок о бок, пережили тот же упадок».

Как и друг его Роллан, Швейцер стоял «над схваткой» народов. Здесь, вероятно, необходимо уточнение термина, ставшего крылатым. Швейцер, как и Роллан, вовсе не был нейтрален, не был равнодушен к этой войне, к борьбе наций, к страданиям людей. Он ненавидел эту войну, он выступал против нее — конечно, по-своему. Роллан, предвидя возможность неправильных толкований, писал: «Я вовсе не нахожусь „над схваткой“...» И еще позднее: «Меня ошибочно почитали нейтральным, потому что я стал „над схваткой“ наций, но каждому должно быть ясно теперь, что я боролся больше, чем кто бы то ни было, и только заменил одну схватку другой, более обширной, более плодотворной».

К сожалению, мы не располагаем столь же определенными высказываниями Швейцера о его позиции в отношении войны (если не считать писем Роллану, нескольких строк в больничных отчетах и общих рассуждений в книге о культуре и этике).

В ноябре Видор выхлопотал доктору и его жене освобождение из-под стражи. Потом стали прибывать пациенты с записочками от местного начальства, милостиво разрешающими доктору обслужить страдальца. Протесты местного населения против бессмысленного, теперь уже не полного, запрета тоже сделали свое дело. В ноябре доктору и его жене разрешили продолжать лечение габонцев. Снова потянулись по Огове пироги. Спешили носильщики из джунглей. Габонцы приходили семьями, приносили страждущих. Они несли к безотказному Оганге свои язвы, свои раны, свои мучительные боли.

В раздираемом враждой человечестве доктор обнаружил великое основание для общности — единство страдания, братство боли. Это «братство тех, кто отмечен Знаком Страдания», кто познал боль. Глаза тех, кто испытал боль, открылись, эти люди должны оказать помощь все еще страдающему собрату.

Сотни тысяч жителей Европы ежедневно, с упорством и даже, если верить газетам, с энтузиазмом, с творческой изобретательностью и самозабвением калечили, резали, травили и убивали друг друга. Конечно, залечить маленькую язвочку фрамбезии или поставить на ноги старуху пигмейку из глубины джунглей было задачей куда более тонкой, хлопотной и мучительной, чем разорвать гранатой на куски какого-нибудь доброго отца семейства. Но Швейцер выполнял теперь свою тяжкую работу с еще большей радостью. Он писал друзьям накануне рождества:

«Каждое утро, отправляясь в больницу, я ощущаю как невыразимую милость тот факт, что в то самое время, когда стольким людям приходится по долгу их службы причинять другим страдание и смерть, я в состоянии творить добро и способствовать спасению человеческих жизней. Это чувство помогает мне бороться с любой усталостью».

А усталость была огромной, потому что он снова работал в больнице в полную силу, потому что приближался к концу второй год беспрерывной работы в Африке и еще потому, что, начав теперь книгу по философии, он уже не мог бросить ее и продолжал писать по ночам. На многих страницах этой рукописи сохранились маленькие пометки на полях (вероятно, для целей последующего редактирования) — «в страшной усталости».

Пришел рождественский праздник. Когда свечи на маленькой рождественской пальмочке догорели до половины, доктор задул их. Кто знает, будут ли у них свечи для нового рождества? Швейцер не верил в конец света. Но он не верил и в мгновенное исцеление человечества. Он был позитивистом, оптимистом — он верил в возможности восстановления культуры. Книгу, которую он писал по ночам, он решил озаглавить так: «Упадок и восстановление культуры».

В поисках пути к возрождению истинной культуры Швейцер все чаще обращался теперь в мыслях к своему излюбленному XVIII веку, который он, идеализируя его, называл не иначе как веком разума. Если бы только люди остановились на мгновение, если бы они задумались. Если бы они прекратили хоть на миг это суетное, бессмысленное, ожесточенное действие! Но нет, «дух века побуждает нас к действию, не позволяя обрести четкое представление об этом объективном мире и жизни. Он требует неустанно наших трудов во имя той или иной цели, того или иного достижения. Он держит нас в каком-то опьянении деятельности, в результате чего у нас даже не остается времени спокойно подумать и спросить себя, что общего имеет это суетливое самопожертвование во имя самых различных целей и достижений со смыслом нашей жизни и смыслом этого мира. Мы блуждаем взад и вперед в сгущающихся сумерках, усугубляемых отсутствием всякой теории вселенной, как бездомные, пьяные наемники; поступаем на службу к низкому и великому, не делая между ними различия. И чем безнадежнее становятся условия существования мира, в котором мечется это беспокойное побуждение к действию и прогрессу, тем путаней наша общая концепция мира, бесцельней и иррациональней деяния тех, кто вербуется под знамена этого побуждения».

То, что говорил Швейцер, энергичный, «современный» человек Запада, победоносный Homo faber и Homotechnocraticus, без сомнения, заклеймил бы как «философию». И возразить было бы нечего. «Философы? — бросил бы на бегу энергичный „современный“ человек. — Философы! Сидят там в джунглях и философствуют! А тут работать надо! Некогда!» Энергичному человеку все некогда; даже если он половину воскресенья провел за карточным столом, а вторую половину за чтением газет (тринадцать каналов телевидения еще не поступили тогда в его распоряжение). И философ из джунглей, чей рабочий день зачастую достигал в эту пору двадцати часов в сутки, словно предвидел это возражение.

«Простое размышление о смысле жизни, — пишет он, — уже само по себе имеет ценность... Как многое было бы уже достигнуто на пути к исправлению нынешнего положения, если бы мы ежевечерне посвящали три минуты созерцанию бесконечного мира звездных небес и размышлению над ними, если бы мы, идя в хвосте похоронной процессии, задумались над загадкой жизни и смерти, вместо того чтобы заниматься бессмысленными разговорами, следуя за гробом! Идеалы, порожденные глупостью людей, формирующих ныне общественное мнение и непосредственно влияющих на ход событий, больше не имели бы власти над людьми, если бы люди вдруг начали размышлять о преходящем и о вечном, о существовании и о прекращении существования, научившись, таким образом, отличать подлинные критерии от ложных...»

Швейцер был убежден, что размышление и сила духа приведут к восстановлению цивилизации в мире, но он понимал и то, как сложна будет эта задача для человека буржуазного Запада.

«В сверхорганизованных обществах, которые тысячью способов держат человека в своей власти, он должен вновь стать независимой личностью и воздействовать, таким образом, на эти коллективы. Они будут использовать все способы для того, чтобы держать его в состоянии безличности, которое так удобно для них. Они боятся личности, потому что дух и правда, которые они хотели бы заглушить, найдут способ выразить себя в личности. И сила этих организаций, к сожалению, так же велика, как и их страх».