Выбрать главу

В июле супруги Швейцер узнали, что их должны скоро выменять на пленных французов и через Швейцарию отправить на родину.

В ночь на 12 июля заключенных вдруг подняли с постелей и объявили, что получена телеграмма об их обмене. Все делалось в страшной спешке, потому что это была эпоха энергичных действий. Заключенные поволокли вещи на досмотр. Швейцер успел, к счастью, пронумеровать и проштамповать значительную часть своих философских записей в лагерной цензуре. Сержант охраны мог быть спокоен: этот доктор «болтал о политике» совсем не так, как сам сержант и как газеты, снабжавшие сержанта духовной пищей. В последнюю минуту, когда конвой уже открыл ворота, доктор Швейцер, не забывавший ничьей доброты, забежал к начальнику лагеря. Добродушный отставной полицейский грустно сидел в конторе опустевшего лагеря... Они еще долго переписывались потом — старый полицейский и его просвещенный узник. «Мой дорогой постоялец!» — так обращался в своих письмах к Швейцеру бывший начальник лагеря Сан-Реми.

Их привезли в Тараскон, где в каком-то пакгаузе пришлось дожидаться прибытия поезда. Доктор и Елена довольно слабо держались на ногах, а багажа у них было опять очень много — книги, инструменты, записи... Когда подошел поезд, какой-то бедняк, один из лагерных пациентов доктора, вызвался им помочь. У него не было с собой ничего, даже котомки, и он стал таскать вещи вместе с доктором под жаркими лучами тарасконского полдня. И, шагая бок о бок с ним, спотыкаясь о камни насыпи, Швейцер дал один из многих своих обетов благодарности: всегда помогать пассажирам, у которых много багажа. Он выполнял этот обет всю жизнь, и при этом всего только раз был принят за вокзального воришку, который пытается выманить чемодан у бедной старушки.

Началось путешествие через военную Европу. На одной из станций их вдруг потащили к столам и стали угощать, обнимать, ласкать... Швейцер, утоляя голод, первым заметил, что гостеприимные хозяева чем-то смущены — кажется, эльзасским акцентом гостей. Остальные эльзасцы так и не узнали, что их приняли за беженцев-французов, которые должны были в эти часы проследовать с той стороны. Но Швейцер пошел объясняться, и все кончилось тем, что они вместе с членами комитета по встрече долго смеялись над этим недоразумением у опустошенных столов с закуской.

Поезд шел к Швейцарии и становился все длиннее. К нему присоединяли новые вагоны. Под конец присоединили два вагона с пленными других категорий: цыганами, точильщиками, бродячими корзинщиками и жестянщиками. Их тоже меняли на кого-то или давали за что-то в придачу: видимо, цивилизованным государствам уже была известна меновая стоимость живых существ.

На швейцарской границе они ждали телеграммы. Наконец, была получена телеграмма, что с той стороны тоже пришел поезд — можно меняться.

Утром 15 июля они прибыли в Цюрих, и здесь супругов Швейцер, к их изумлению и радости, встречали профессор Майер, а также певец Роберт Кауфман, всю войну снабжавший Ламбарене книгами по философии. Друзья уже много дней и даже недель ждали здесь доктора с Еленой.

Потом была немецкая граница и Констанц. Впервые они увидели то, о чем столько слышали: по улицам ходили бледные люди, едва волочившие ноги от голода.

В Констанце их встретили родители Елены. Елену отпустили сразу, и она уехала в Страсбург. Доктор вместе с другими пленными должен был дожидаться еще сутки — до окончания всех формальностей.

Он добрался в Страсбург только на следующую ночь. Город лежал безмолвный, затемненный: опасались воздушных налетов. На улицах, в домах — нигде ни огонька. Бреслау жили в пригороде, куда было сейчас уже не добраться. Доктор Швейцер взволнованно брел по темному городу, где у него было столько друзей — его коллег, его учеников, его учителей. Наконец он увидел черную громаду Коллегиума Вильгельмитанума, и сердце его забилось сильнее. Рядом стоял дом его преданнейшего друга — фрау Анни Фишер. В эту дверь и постучал блудный сын истерзанной Европы после пяти лет скитаний.

Не без труда добрался он потом и до Гюнсбаха, который находился в зоне военных действий. Поезда ходили теперь только до Кольмара. Швейцер прошел пешком десять миль, и это было грустное путешествие. На вершинах Вогез стояли неприятельские батареи, и дорога была прикрыта железными сетями и соломой. По сторонам дороги виднелись пулеметные гнезда и дома, разбитые артиллерийским огнем. Швейцер смотрел на родные горы — и не узнавал их: там, где шумели листвой чудесные буковые леса, теперь зияли грязные плеши и обгорелые пни. С дней «реальшуле» Швейцер знал этот кусок дороги от Мюнстера, веселую лесную дорогу среди гор и птичьего щебета. Теперь здесь слышался беспрерывный глухой гул артиллерийского обстрела: стреляли в людей, в их дома, в мужчин, женщин, детей, скот... По деревушке сновали солдаты, офицеры и крестьяне; Гюнсбах был ближайшей к траншеям деревушкой. Престарелый пастор Луи Швейцер так привык ко всему этому, что не мог уже вспомнить, когда он жил в своем доме без господ офицеров. Он притерпелся ко всему и даже не лазил во время обстрела в надежный подвал пасторского дома вместе с остальными жителями деревни. Он сидел у себя в кабинете, читал и ждал. Чего ждал этот старый спокойный человек? Что его сын вернется из своих горемычных странствий? Что смерть придет к нему неожиданно, как пришла к его молчаливой супруге? Что пушки перестанут грохотать и люди успокоятся, наконец?

Крестьяне ходили по деревне измученные, хмурые. Противогазы шлепали их по бокам — люди боялись газов. Обстрел то и дело загонял их в убежище. Урожай сгорел, стояла засуха. Луга засохли, косить даже не стоило, скотина ревела от голода в хлевах. Грозовые тучи проходили над Вогезами, не проливаясь дождем. Грозовые ветры вздымали тучи пыли, и в них Швейцеру чудился страшный призрак голода.

Его останавливали, узнавали, делились грустными новостями.

— Георг-то? Еще воюет. А Фриц уже вернулся, слепой, отравленный, дома сидит. А Карлушу Бегнера не видел? Вернулся. Счастливчик: с одной ногой, зато жив. Торговля его в Страсбурге, конечно, разорилась, теперь уж кто как сможет. Учитель? Не знаем. К дедушке на могилку сходи — там бомба упала большая...

Церковь, где служил дедушка Шиллингер, была разбита бомбой. Могучие плоды просвещения разворотили все вокруг церкви. Траншея пересекала теперь маленький погост и двор. Впрочем, могила старого поборника просвещения каким-то чудом уцелела.

Альберт пошел навестить учителя Вемана, но узнал, что любимый учитель не перенес голода и всех бедствий — покончил с собой.

В гюнсбахском доме, где галдели теперь бравые офицеры, где тихо сидел за столом старый пастор, еще витал материнский дух. Она ведь всегда была молчаливой. Ее больше не было в доме. И она была. Была в памяти детей, в их характерах, в неукротимой воле старшего сына. Ее дух был жив в нем. Но тело его сдавало. Швейцер надеялся, что воздух родной долины излечит его, но и в Гюнсбахе ему становилось все хуже. В конце августа его начало лихорадить, появилась мучительная боль. Он сам установил диагноз, решил, что ему срочно нужна операция, и ушел из дому, поддерживаемый Еленой. Это было не первое его путешествие, в котором он опирался на плечо Елены. Однако это было самое мучительное из всех. Они шли к Кольмару и успели уже пройти шесть километров, когда их подобрала крестьянская телега, которая довезла их до поезда. 1 сентября профессор Штольц сделал ему операцию.

Доктор Швейцер лежал в больнице, и мысли у него были невеселые. Елена ждала ребенка. Страсбургский университет был закрыт, а ему нужно было зарабатывать на жизнь. Кроме того, за ним еще остались долги — Парижской миссии и друзьям, помогавшим ему в военные годы. Наступили тяжкие времена. Вряд ли теперь кто-нибудь в целой Европе поддержал бы предприятие вроде Ламбарене. А он лежал после операции на больничной койке и думал о Ламбарене! Среди горя и развалин Европы, в неустроенности собственных дел он думал сейчас о том, что ему хотелось помочь страдающим габонцам, что он помогал им — и вот не может помогать больше. Массовый здравый смысл (тот самый, который Гегель называл собранием предрассудков) твердил, что сейчас не время... Собственный разум отвечал, что раз это занятие сообразуется с велением истины, значит для него всегда будет время. «Час истины — вчера и сегодня, и завтра, и всегда...»