В спальне воцарился настоящий хаос. Повитуха перерезала пуповину, завернула девочку, все еще перепачканную кровью, в пеленку и велела мне держать ее, пока сама она пыталась привести мать в чувство, чтобы помочь ей с последом. Доктор поставил саквояж на пол и склонился над ним, но не успел даже открыть его, как я, не выпуская из рук новорожденной, пнула саквояж ногой, крикнув: «Даже не думай!» В этот момент дверь распахнулась, и вошел синьор Артонези в сопровождении горничной. Передав ему внучку, я бросилась к кровати. Благодаря усилиям повитухи синьорина Эстер уже пришла в себя и узнала отца.
– Папочка! – воскликнула она. – Если Гвельфо вернется, не впускай его!
– Но… почему?
– Маркиза бредит, – вмешался доктор.
– Ну-ка, поглядим на плаценту, – пробормотала повитуха, не обращая внимания на собравшихся. – Кажется, все в порядке. Эй, ты, – обернулась она к горничной, – чего стоишь, разинув рот? Беги в кухню и принеси горячей воды, да побольше.
– Не впускайте его, – повторила Эстер. – Моего мужа. Я не хочу его видеть. Никогда.
И она сдержала слово. Синьор Артонези, пока мы, женщины, были заняты новорожденной, обмывали и одевали ее, вполголоса переговорил с дочерью.
– Когда она сможет встать с постели? – спросил он повитуху, демонстративно игнорируя доктора. – Я бы хотел отвезти ее домой.
– Вы убить ее хотите! – воскликнул доктор.
– Ну, раз уж вы не успели этого сделать… – прокомментировала маркиза. Я поверить не могла, что в таком состоянии, взмокшая от пота, потрясенная и совершенно обессиленная, она способна на подобный сарказм.
– Пару дней ей лучше бы не вставать, – сказала повитуха.
– Хорошо, мы не станем заставлять ее подниматься, – кивнул отец.
Не прошло и получаса, как синьор Артонези организовал перевозку. Конюха он послал на пивоварню за двумя самыми крепкими работниками, которые явились с большим крытым фургоном, запряженным двумя лошадьми, а сам тем временем выпроводил доктора, твердо заявив, что в его услугах здесь более не нуждаются, и присовокупив к этим словам внушительный чек. Синьорину Эстер осторожно пересадили в мягкое кресло; двое пришедших рабочих легко снесли его вниз по лестнице и погрузили в фургон. Мы тоже забрались внутрь: повитуха с новорожденной на руках, синьор Артонези, не отпускавший руки дочери, и, наконец, я с обитой атласом и украшенной кружевом и лентами корзиной, внутри которой было все приданое для малышки. Конечно, в отцовском доме Эстер без труда нашла бы для себя платья, оставшиеся с девичества, но девочке нужен был целый гардероб, и было бы настоящим расточительством, решила я, оставить на вилле результат семи месяцев нашей работы.
Через несколько часов после переезда, когда маркиза уже спала в большой кровати, некогда принадлежавшей ее матери, повитуха в соседней комнате меняла новорожденной пеленки, а я как раз собиралась возвращаться домой, послышался громкий стук в парадную дверь. Мы посмотрели в окно: как и следовало ожидать, это был маркиз. О том, как изумлен и потрясен он был, когда вернулся на виллу и обнаружил спальню пустой, я узнала позднее от конюха. И если цепь событий он восстановить пусть и с трудом, но смог, то причину произошедшего так никогда и не понял. Эстер наотрез отказалась не только обсуждать или объяснять свои поступки, но даже и встречаться с маркизом. Синьор Артонези тоже его не принял, прислав вместо этого своего адвоката, хитрейшего лиса, который с ходу отверг все требования брошенного мужа, повернув их против него самого. Уж и не знаю, как он это сделал: не то было время, чтобы жена могла беспрепятственно покинуть семейный очаг, не говоря уже о том, чтобы оставить при себе законный плод брака. Эстер Артонези преуспела лишь благодаря поддержке и деньгам отца. Впрочем, не исключено, что, роди она мальчика, а не девочку, муж не смирился бы так легко и сражался бы за воссоединение с ребенком куда дольше и решительнее.
Но что мучило маркиза более всего (даже больше собственной уязвленной гордости), так это необъяснимость причин, в одночасье превративших безграничную любовь его молодой жены в столь же глубокую ненависть. Единственное предположение, которое он мог сделать, заключалось в том, что из-за родовых болей она попросту сошла с ума.
Правду, кроме нашей героини и, вероятно, ее отца, знали только мы с повитухой, но ни одна из нас не проболталась. Повитуха была немолода и за свою жизнь многое повидала, для меня же произошедшее стало поистине горьким разочарованием. Обнаружив, да еще и при таких обстоятельствах, что великая любовь – всего лишь обман, что она существует лишь в глупых романах, что все мужчины – эгоистичные предатели, совсем как Пинкертон, я лишилась всех иллюзий, какими когда-либо тешила себя. Верить нельзя никому. «Жизнь моя, сердце мое, я прекрасно проживу и без тебя, так будет даже лучше».