После такой передряги? Как удержишь? А куда разведчику от передряг спрятаться? Не та у него жизнь. И не такой уж он слабак.
Расхныкался как — то — и то тяжело, и это не по силам, и голодно, и холодно, видимо, слаб он для такого дела. А Валерий Борисович послушал, послушал и говорит.
— Решать идти в разведку или не идти — твоё право. Ты можешь отказаться от любого задания, либо вовсе прекратить нам помогать, безо всяких обид и претензий с нашей стороны. И здесь я не хочу и не могу, не имею права, на тебя давить. А насчёт слабости… Это минутное настроение. Ты мужик небольшой, но крепкий, ты многое в жизни выдержишь. Вот так вот.
Крепкий — то крепкий. Может быть и крепкий, но ещё раз под пытки попадать… Ой — ё — ёй!
Дальше. Проспал у чужих людей. Не очень здоровски, конечно, но ничего страшного.
Свернул с дороги и миновав перелесок подошёл к заброшенному сараю. Оторвал доски, которыми было забито окно, забрался внутрь. Выждал пока глаза привыкнут к полумраку, обошёл, осмотрел, фиксируя «контрольки» — все на месте. Значит, после него никто здесь не был.
Теми же досками, подняв с пола камень, заколотил окно изнутри — так безопаснее. Сарай, это его прибежище, можно сказать, база подскока перед переходом линии фронта по этой «тропе». И ещё убежище. В прошлую зиму здесь, вооружённый одной гранатой РГД–33, Микко прятался от волков. Видимо, шальные какие — то волки забежали, что им делать вблизи линии фронта, где постоянно стреляют, непонятно. Одна граната даже с надетой осколочной рубашкой, против всей стаи не оружие. Но, думал, не так уж много их, штук шесть или семь, и даже если налетят жрать его, то так просто он из жизни не уйдёт, из них тоже не одного с собой прихватит.
До утра кружили они возле сарая, до утра Микко жёг костёр и не выпускал из рук гранату, разве на то время, чтобы дров в огонь подкинуть. После этой осады натаскал в сарай оружия.
Минут двадцать через щели, со всех четырёх стен, не торопясь и внимательно осматривал подходы к сараю и прилегающую территорию. Тихо. Спокойно. Никого.
Развёл костёр. Ещё минут десять — пятнадцать осматривался через щели, по — прежнему ли тихо и безлюдно вокруг сарая. Нормуль.
Откинул в углу трухлявую многолетнюю солому, отгрёб мусор, поднял доски. Под ними защитного цвета собранный в мелкий шип, оклеенный внутри толстой тёмно — синей материей деревянный ящик из — под какого — то военного прибора или оборудования. В ящике длинный и неуклюжий с виду, но не такой уж плохой в бою финский автомат «суоми», короткий советский карабин образца 38–го года, немецкий «шмайссер», сапёрная лопатка в чехле; сверху — его защитница РГД–33 в тёмно — шаровой осколочной рубашке, пистолет ТТ, тяжёлый револьвер системы Нагана, немецкий штык, противогазная сумка, а в уголочке солдатская фляжка. Достал из противогазной сумки банку рыбы, да банку тушёнки, отнёс к костру и поставил поближе к огню, разогреть. Отвернул пробку у фляжки, согрел горлышко ладонью, сделал глоток. Передёрнулся. И от крепости напитка, это был слегка разбавленный водой питьевой спирт, и от температуры — холодный, аж зубы заломило. Отнёс и фляжку к костру, пусть подогреется, пить невозможно.
Вернулся к ящику, взял в руки наган. Вытащил патроны. Чистые, не окислились. Вдруг, глаза его загорелись, зубы сжались и рот оскалился. Гауптман выскочил из памяти.
— Мразь! Сволочь! Садист проклятый! Подонок фашистский!
Микко щёлкал и щёлкал бойком, будто стрелял в гауптмана.
— Вот, тебе! Вот! Получи! В морду! В башку твою дурную! Я тебя, гадина, когда — нибудь встречу на узенькой дорожке! Ты у меня ещё получишь! И не ты один, всем вам, фашистам, могила будет! Живьём, вас гадов, закопаем!
Но тяжек наган для полуголодного мальчишки, быстро оттянул руки и приклонил их к земле, и сил в пальцах не осталось на курок нажимать.
Присел на корточки, наган, не выпуская из рук, положил на землю. И вдруг, неожиданно для себя заплакал, горько и громко. Повалился, уткнулся лицом в копёшку соломы. Но плачь оказался недолгим, выплеснулся как вода из опрокинутого ведра. А запах соломы, хотя и лежалой, напомнил о поле, о солнышке, о весёлом летнем времени.
Почти каждое лето он уезжал за Псков, к бабушке Ксении, или как её звали деревенские, к Аксиньи. У Миши слова баба и Аксинья слились в одно и получилась Бабаксинья. Родом она, как сама рассказывала, Витебской губернии, Городецкого уезда, Езерищенской волости, деревни Килаши, а фамилия в девичестве — Наумович. Белоруска. На большие праздники в церковь ходила со своими односельчанами за сорок вёрст в псковскую землю, в Невель. Там и познакомилась с Матвеем, единственным сыном зажиточных хозяев. Полюбились они друг другу, и родителям его она, красивая да работящая, приглянулась. Прислали сватов, сыграли свадьбу и переселилась молодуха Ксения к своему суженому под Невель в деревню Козий Брод, что стояла по обеим берегам небольшой речушки впадавшей в Ловать. Характера Матвей был твёрдого, хозяйского, за что платил — работу требовал, но совесть имел и милосердие. Оплошавшим работникам всегда давал возможность промахи свои исправить. А если уж приходилось с кем расставаться, никогда с плеча не рубил, и обставлял всё так, что бы человек сам видел — никто кроме него в случившемся не виноват. В делах был расчётлив, а рассчитав да прикинув всё, заказывал в церкви молебен о даровании успехов в деле начинаемом и проводил рискованные операции. И очень редко промахивался, а по крупному и вовсе впросак никогда не попадал. Характера был миролюбивого, людей знал хорошо, можно сказать, насквозь видел, что не только давало ему возможность вести дела, но и конфликтов избегать.